Алексей кинул в лодку мешок с пятью волчьими шкурками. Он сам добыл эти шкурки и считал себя вправе взять их с собой.
В Карточаке, в конторе «Заготживсырье» за них дали премию — много денег. Заведующий конторой, известный всем охотник Галлентэй, похвалил Алексея.
— Давно пора, — сказал он, — нечего тебе делать на заимке. Батька твой одичал там совсем.
Алексей молчал. Ему не приходилось особенно раздумывать о батьке, какой он. Но обида на батьку скопилась большая. Пора уже ему бросить свою привычку учить детей ременными вожжами. Если б не обида, Алексей и не ушел бы с заимки.
Да нет, все равно бы ушел. Ведь учился в школе, кончил семь классов, знал о машинах и моторах, которыми владели люди. А тут надо плавать по озеру в лодке-долбленке и слушать, как тоскливо ноют деревянные уключины.
Восемнадцатый год шел Алексею, и его желания и страсти ворошились под смуглой кожей, как волчата в мешке, которых он принес из тайги, просились на волю.
Алексей убежал с заимки, сдал шкурки, получил премию. Что делать дальше, он не знал. Не знал, куда прислониться. Ни солнце, ни звезды не годились здесь, чтобы выбрать правильную тропу. Без дела жить Алексей не умел. Машины по-прежнему были далеки и недоступны, хоть видел их и мог пощупать рукой. Чтобы стать шофером или мотористом на катере, или хотя бы электропильщиком в леспромхозе, надо было учиться, надо было опять ждать, жить без денег. Он слишком долго ждал...
Растерялся. И, конечно, нашлись плохие попутчики, и он пошел с ними. Сидеть бы ему в тюрьме, да отец приехал в Карточак, хлопотал, просил как мог за сына.
Поверили слову старшего Костромина, знали, что оно крепко. И сам Алешка Костромин жалобно, от души, каялся и плакал.
Но на заимку он так и не вернулся. Неизвестно, что бы стало с ним дальше, если б не армия. Алексея взяли в авиационные войска за его звериное здоровье, за верный глаз.
В большом городе на людной улице девушка Лариса торговала цветами. Цветы потягивали потихоньку водичку из ванночки, и этого хватало им, чтобы жить — и ноготкам, и гладиолусам, и львиному зеву, и георгинам. Ванночка была вделана в зеленую тележку. Над тележкой брезентовый козырек. Под козырьком Ларисино лицо. Много цветов в тележке. Только не надо им быть рядом с Ларисиным лицом. Не видно их. Потерялись.
Лариса стоит со своей тележкой и, похоже, качает ее плывущая мимо толпа, как детскую игрушку, куклу с закрывающимися глазами. Вот прошел мимо парень — качнуло Ларису, и парень увидел, какие у нее глаза, большие, серые. И снова нет их, спрятались. Прошел еще один парень — и снова явились глаза. И так весь день. Иногда только Лариса ходила в парадную покурить. Утром она прятала в кармашек этикетки с цветов, чтоб нельзя было узнать их настоящую цену, вечером считала выручку, ту, что не надо сдавать в магазин, что причиталась ей, Ларисе. Иногда выходило пять рублей, иногда все пятнадцать. На эти деньги Лариса ходила в кино, на танцы, а иногда вдвоем с подружкой в кафе — кутить.
Раз прошел мимо Ларисиной тележки сержант в фуражке с голубым летным кантом, с золотым угольником на голове — сверхсрочник. Был он высок, тонок и складен. Качнуло Ларису. Сделали положенное дело глаза. Сержант ушел и вернулся. Опять сработали серые глаза. Больше он не появлялся.
Вечером Лариса катила свою тележку по улице, и чья-то рука взялась за поручень тележки. Рука была смуглая, с тонкими пальцами, напряженная. Угадывалась в ней особенная, цепкая сила.
Лариса посмотрела на руку, потом на сержанта. Он очень волновался, этот сержант. Облизывал сохнущие губы.
— Разрешите, я помогу.
— Пожа-а-луйста.
Они пошли рядом по проезжей части улицы. Сержант подтянуто, серьезно и настороженно, Лариса небрежно, покачивая плечиками. Все смотрели на ее легкую, ловко охваченную форменным синим халатиком фигурку, на ее юное лицо.
Шли и почти ничего не говорили. Посвободнее стало сержанту, лишь когда пришли. Пришли во двор, заваленный дровами, пробрались меж поленниц к короткой и грязной лестнице, ведущей в подвал. Спустили туда тележку. Лариса открыла ключом дверь подвала и вошла первой, низко пригнувшись. В подвале повсюду стояли тележки и ванночки с цветами, с потолка и стен сочилась вода. Лариса достала откуда-то свечу, зажгла ее, накапала на пол стеарину, устроила свечу и села на опрокинутую ванночку. Сел и сержант.
— Давайте, — сказал он, — познакомимся. — Алеша. — И протянул руку.
— Лариса. Покурим, — сказала и открыла пачку «Казбека».
— Покурим.
— Если бы это было у нас, — сказал Алексей, — я бы вам шкуру медвежью добыл. Чтобы вам здесь сидеть было мягко.
— А где это у вас?
— В Сибири.
— Ой, там вообще медведи съедят. Это, наверное, очень скучно, когда медведи едят.
— Тогда не успеешь соскучать, если медведь есть начнет... — Алексей усмехнулся. Не над тем, что сказала Лариса, а над всем этим разговором, который шел так просто, зря. А другого разговора никак было не затеять.
Назавтра снова делали свое дело Ларисины глаза. И все не могли они остановиться на ком-нибудь, выбрать. Все боялась Лариса продешевить свою красоту. Кроме нее, она не знала ничего и ни во что не верила...
Сержант не отстал с первого раза, как отстали многие, остуженные Ларисиным равнодушием. Она давно усвоила себе это равнодушие. Его усвоили все ее подруги. Так было нужно. В этом состоял стиль.
В один из вечеров сержант поцеловал ее все в том же мокром подвальчике. Обыкновенный неуклюжий поцелуйчик, каких было в Ларисиной жизни много. И вдруг она почувствовала, как вздрагивает обнявшая ее рука сержанта. Что ж, бывало с ней и такое... Вдруг он взял ее коротко стриженную голову своими тонкими, вздрагивающими пальцами, сжал ее, притянул к себе и зашептал совсем невпопад: «Милая... любимая... родимая...»
— Психованный один дядечка попался, — сказала назавтра Лариса подружке. — Сержантик один, целует, а сам все чего-то шепчет, любимая, говорит... Потеха.
И не знала Лариса, что никакая сила уже не заставит сержантика отказаться от нее, уйти. Научился он в тайге не бросать волчьего следа, сколько бы ни отмахал за ночь серый, научился не отставать от соболя, сколько бы лиственничных макушек ни отсчитал зверек. Научился быть упрямым и брать то, что хотел взять. И еще научился любить красоту. Он не знал об этой своей любви. Она вошла в него мало-помалу, вместе с полыханьем «огоньков» в весенних альпийских лугах, с жадным и нежным цветением «марьина корня», с вечерней майской тишиной, звенящей, как хрусталь, прозрачной и чуть-чуть синей.
Он полюбил Ларису. Он любовался ею и был рад смотреть, как любуются другие. Он покупал у нее самые большие букеты цветов и тут же дарил их ей. Она спокойно опускала букеты в ванночку и продавала их снова.
Он купил у нее столько букетов, сколько не купил никто. И пришло такое время, когда она стала говорить всем знакомым парням, подходившим к тележке: «Я вышла замуж». Говорила, как всегда, равнодушно-насмешливо.
Может, не стал бы Алексей так скоро мужем Ларисы, если бы не помогла ее мать. Но когда-нибудь это все равно бы случилось. Потому что сколько ни приходило к тележке парней, никто из них не говорил Ларисе таких слов, какие знал сержант, никто не умел так любить, как умел сержант. Все волчата, барахтавшиеся в его душе, усмиренные армейской жизнью, волчата, о которых он забыл, поглощенный своими моторами и рациями, — все они вырвались наружу. Лариса узнала, какие они несытые, и сам Алексей, пожалуй, впервые узнал это.
Плавали золотинки в синих глазах стрелка-радиста Алексея Костромина, как блестки жира в наваристой тайменьей ухе... И друзья шутили над ним, как шутят мужчины спокон веку над молодоженом.
Один только раз Алексей загрустил. Они шли с Ларисой по улице и повстречали мужичка, какие часто идут по городу в субботний вечер. Мужичок шествовал, перекинув за плечи мешок да ружьишко. Такая вдруг зависть закипела в Алексее, что не унять ничем. Позавидовал не этому мужичку. Он не пошел бы с ним на его ненастоящую охоту. Позавидовал далекой, таежной, до последней палки в костре милой ему охотничьей жизни, которая вот уже седьмой год совершалась без него.