– Думаю, мы начнем с чаю в моем кабинете, – продолжал Уэйкфилд энергичным хозяйским тоном, – а продолжим экскурсией по клинике. Времени для разговоров будет предостаточно.
– Доктор Уэйкфилд, я знаю, сколько у вас работы. Почему бы вам просто не сказать, что именно побудило вас вызвать меня? – Я попытался улыбнуться. – Такое мое предложение вызвано исключительно желанием избавить вас от всяких неудобств, связанных со мной.
Моя прямота явно изумила Уэйкфилда.
– Хорошо. Как вам будет угодно. Разумеется, я ценю вашу заботу. Полагаю, однако, я могу не просто изложить вам причины моего приглашения, но и показать. Прошу вас, пойдемте со мной.
Он зашагал прочь, я последовал за ним умышленно неторопливой походкой. Уэйкфилд повел меня из холла вглубь здания. Мы миновали ряд приемных помещений, которые выглядели бы более уместно в каком-нибудь казенном учреждении, нежели в медицинском заведении, где занимаются лечением душевных расстройств.
Преодолев приемную зону, мы оказались в самом сердце лечебницы, где располагались камеры с пациентами. Теперь передние стены камер были стеклянные, что давало возможность наблюдать за душевнобольными, словно за животными в загонах и клетках зоопарка. Поведение пациентов поразило даже меня, который в своей жизни видел не только все, что знакомо любому практикующему медику моей специализации, но и очень многое, что лежит за пределами обычного врачебного опыта.
Слезы, страдальческие вопли, разного рода мольбы и призывы не произвели бы на меня впечатления, ибо за годы практики сердце мое очерствело и чувствительность притупилась. Однако, пока мы шагали вдоль рядов больничных камер, я наблюдал нечто совершенно беспрецедентное.
Все без исключения пациенты безмолвствовали и даже не двигались. Некоторые стояли у стен своих камер, остальные сидели на узких койках – с закрытыми или незряче уставленными в пустоту глазами, словно погруженные в молитву. Все до единого были на редкость апатичны.
– Как вы такого добились? – спросил я главного смотрителя этих больных, который резво шагал впереди с самодовольным видом. – Правда, сэр, как вам это удалось?
– Успокоительный препарат, – ответил Уэйкфилд, не сбавляя шага и не оглядываясь. – В весьма значительных дозах для всех, кому требуется. Он делает пациентов послушными и дает необходимое время для исцеления душевных ран.
– То есть вы просто поддерживаете в них такое вот состояние тупой покорности? – возмутился я.
– Результаты очень хорошие, – сказал Уэйкфилд мягким тоном, каким викарий укоряет прихожанина, посмевшего затеять с ним богословский спор. – А выгоды превосходят любые разумные ожидания. Возможно, вам попадалась моя прошлогодняя статья на эту тему в «Ланцете»?
– Я немного отстаю со своим чтением.
– А, ясно. Когда наверстаете, пожалуйста, сообщите мне свое мнение.
Мы достигли конца коридора и остановились у последней камеры. Я сразу ее узнал.
– Как видите, – сказал Уэйкфилд, поворачиваясь ко мне, – эта камера пустует.
– Да… помню, – тихо проговорил я. – И полагаю, могу угадать причину, почему даже сейчас она остается незанятой.
– Значит, вы помните ее прежнего обитателя?
– Вряд ли я когда-нибудь забуду мистера Р. М. Ренфилда, – ответил я, усилием воли прогоняя прочь неприятные воспоминания, всколыхнувшиеся во мне. Я постарался не думать об этом сумасшедшем зоофаге, который был одновременно и слугой графа, и неким сверхъестественным прибором, отслеживающим все его перемещения. Несчастный безумец, общавшийся со злом в любых его обличьях – крысы, летучей мыши, тумана – и принявший смерть от руки Трансильванца. Да, такая судьба постигла верного раба, тщетно мечтавшего, чтобы хозяин его возвысил.
Уэйкфилд кивнул.
– Интересно, доктор Сьюворд, разделяете ли вы мое убеждение, что существуют характеры столь мощные и неистовые, а равно разновидности зла столь отравные и всепроникающие, что они еще долго не исчезают после физической смерти злодея и буквально пропитывают собой места, имевшие для него важное значение. Такая, знаете ли… – Он поискал нужное слово. – Особая эфирная аура… атмосфера.
– Понимаю, о чем вы. По-вашему, нечто подобное произошло здесь, в камере покойного мистера Ренфилда?
– Доктор Сьюворд, мы приложили уйму усилий… Подметали, мыли, чистили, скоблили и драили. Вынесли всю обстановку, заново покрасили стены, пол, потолок. Просто наизнанку вывернулись, чтобы сделать камеру пригодной для проживания наших подопечных. Даже священника пригласили, чтобы прочитал очистительную молитву и благословил наши старания. Но все без толку. Любой пациент, помещенный в эту камеру, в каком бы состоянии он ни поступал к нам, всегда покидал ее в десятикрат худшем. Санитары держались от нее подальше, любой ценой избегали заходить, а один раз несколько рабочих после полного трудового дня ушли, даже не взяв платы, только бы не возвращаться назавтра. О, никто ни разу не видел и не слышал ничего необычного. Но здесь постоянно ощущается присутствие некой темной силы. Некоего незримого зловещего наблюдателя.
– Понимаю.
– Вы мне верите?
– Пожалуй. Да, верю. Безусловно, мне доводилось слышать и о гораздо более странных вещах. Так что же вы намерены делать с этим… гм… источником беспокойства?
– Устроим здесь кладовую, чтоб заходить раз в сто лет и вообще не думать о ней. Может, память, которую хранят эти стены, со временем и выветрится. Но… и это и есть главная причина моего приглашения, доктор… в ходе ремонтных работ здесь кое-что обнаружили.
Уэйкфилд открыл дверь и с видимой неохотой вошел в камеру. Я последовал за ним. Хотя сейчас помещение выглядело совсем иначе, чем в мое время, я вновь ощутил властную силу прошлого, норовящего захлестнуть меня с головой.
Перед моими глазами, как живое, встало искаженное, смертельно-бледное лицо мистера Ренфилда, дрожащего всем телом, вопящего о своей преданности хозяину, с бессмысленной настойчивостью повторяющего фразу: «Кровь – это жизнь». У меня пересохло в горле.
– Так вы говорите, здесь что-то нашли?
Уэйкфилд кивнул:
– Мы обнаружили, что много лет назад из стены был вынут кирпич, и в образовавшейся маленькой полости хранилось нечто… секретное.
– Что же? – спросил я, чувствуя странную дурноту.
Уэйкфилд повел рукой в сторону зарешеченного узкого окна, через которое в угрюмое помещение проникало немного света.
– Вот это. – Он опасливо указал пальцем, словно на некое ядовитое вещество.
Я увидел на окне коричневую тетрадь.
– Послание из прошлого, доктор Сьюворд. Вроде письма в бутылке, отправленного много лет назад.
– Чья это тетрадь?
– Думаю, вы знаете чья.
– Вы поэтому меня вызвали?
– Да.
– Понятно.
– Пожалуйста, вы должны… мы хотим, чтобы вы ее забрали.
Я медленно двинулся к окну. Приблизившись, увидел на обложке белую наклейку, пожелтевшую по краям. На ней чернилами, бисерным почерком были выведены слова: «Дневник Р. М. Ренфилда».
Не в силах ничего с собой поделать, захваченный отбойным течением девятнадцатого века, я протянул руку и дотронулся до тетради. В тот же миг, совершенно неожиданно, снаружи грянул леденящий кровь шум: внезапная какофония звериных визгов и душераздирающих воплей. Казалось, будто все пациенты психиатрической лечебницы вдруг разом очнулись и теперь изливали в диких криках свой гнев, муку, отчаяние, свой ужас от понимания полной беспросветности будущего. (Впрочем, впоследствии выяснилось, что нечто подобное, собственно, и произошло.)
Из личного дневника Мориса Халлама
30 ноября. В младенчестве ты не имеешь ни малейшего понятия о времени. Плывешь сквозь существование, точно герой волшебной сказки, где за один солнечный вечер проходят эоны и единственный томный взгляд длится тысячелетия.
Когда выходишь из отрочества и вступаешь в самую золотую пору жизни, время кажется уже не магическим, а просто очень, очень медленным – словно счастливая юность останется с тобой навсегда, вечный миг красоты и изящества. Но это иллюзия, и однажды время начинает убыстряться: сначала прибавляет шаг, потом удваивает скорость и наконец мчится вихрем к ждущей тебя могиле. Годы проносятся столь стремительно, что не успеваешь ни насладиться ими, ни оценить их разнообразие, а потом вдруг, без всякого предупреждения, в один прекрасный день ты просыпаешься и обнаруживаешь, что состарился.