– Но вопрос в том, хочу ли я этим заниматься всю оставшуюся жизнь, – произнёс Мартин. – Хочу ли я разбирать и анализировать? А не создавать что-нибудь самостоятельно. Интересно, что будет иметь больший смысл в перспективе.
– Ну да, – проговорил Густав после паузы. – А как Сесилия?
– Хорошо.
– Где она?
Мартин чуть не ответил «не знаю», но это было бы неправдой.
– Сидит дома, пишет работу. Я хотел, чтобы она пришла сюда, там у неё дико холодно, а тут всё-таки печка, но она говорит, что у неё здесь нет рабочего места. Ты же её знаешь. У неё должно быть своё место.
– Изразцовая печь – это большой плюс, – сказал Густав.
– И к тому же она придаёт существованию немного достоевщины, да? Кстати, угадай, что со мной случилось в Марселе?
– Я должен это знать?
– Скажем так: тебе я об этом поведать могу, а вот родителей мне лучше оставить в счастливом неведении.
– Заинтриговал.
Мартин поднял свитер, закатал рукав футболки и показал якорь:
– Voilà.
– Боже правый, – произнёс Густав. – Счастье, что тебя не похитили марокканские моряки и ты не оказался в Иностранном легионе, как Рембо.
– Рембо торговал оружием в Эфиопии. Но, конечно, на этой кухне с деревянными панелями я сижу по чистой случайности, а ведь мог бы влачить жалкое существование в Алжире и стать проституирующим морфинистом.
– И что бы на это сказала Сесилия?
– Tant pis [143].
– Книга в любом случае должна получиться хорошей.
Они рассмеялись. Густав налил Мартину вина.
– Итак, – произнёс Мартин, – мы снова дома.
– О, Париж останется с нами навсегда.
II
ЖУРНАЛИСТ: Были ли у вас решающие моменты в профессиональном плане?
* * *
Они шли через Слоттскуген, под ногами слякоть, сверху капало, мокрый снег залетал под воротник. Голый чёрный асфальт, бурлящие ливневые стоки, зато темнеет теперь позже.
Сесилия зашнуровала шиповки и отправилась на пробежку, первую за несколько месяцев. Вернулась разрумянившаяся, с блеском в глазах, сказала, что снова чувствует себя человеком, выпила два станка молока и скрылась в ванной. Но чем ближе к защите, тем чаще она чувствовала слабость, она жаловалась, что её подташнивает, что она потеряла аппетит, и спрашивала, могут ли головокружение и усталость быть симптомами опухоли мозга. Мартин поспорил на сто крон, что после успешной защиты от этой опухоли не останется и следа.
Во всяком случае, она немного поправилась, и ночи напролёт спала в его объятиях. Он бы отдал – о’кей, не всё что угодно, но – многое за то, чтобы так же безмятежно спать девять часов подряд, но в четыре утра он просыпался от какого-то тревожного сна, которого не помнил, смотрел в потолок и слушал её глубокое дыхание.
Чтобы не беспокоить Сесилию, Мартин ретировался в коммуну на Каптенсгатан. Днём Андерс, разумеется, работал, но, будучи доброй душой, он выделил диван в гостиной приятелю, которого выгнала девушка. Свободные личности хороши, но не когда стоят в трусах перед зеркалом в ванной и давят прыщи, а тебе хочется в туалет. И не когда съедают собственноручно взбитый тобой голландский соус («я думал, ты собирался его выбрасывать»). И не когда просто из любви к жизни устраивается ужин с вином, после которого остаётся гора посуды, а девица с выкрашенными хной волосами начинает спорить с тобой о несуществующей феминистской перспективе у Гёте. А тебе хочется сказать ей «закрой рот и иди домой», но ты не можешь, потому что новый жилец, по всей вероятности, хочет с ней переспать, иначе он не сидел бы с этой блуждающей ухмылкой и не подливал ей вино. И они действительно потом активно совокупляются на диване в гостиной, которая отделена от твоей комнаты тонкой стенкой. Мартину даже пришлось накрыть голову подушкой.
На письменном столе лежала рукопись «Сонат ночи», пачка толщиной пять сантиметров (он замерил). Но для того, чтобы писать, всегда было «завтра». Зачем себя мучить, если нет вдохновения. Если нет настроя. Есть хоть один пример, когда хорошая литература родилась под флагеллантскими пытками? Он молод. О господи, да у него масса времени. Сначала он должен закончить с литературоведением. Найти отдельную квартиру. Доварить этот бульон. Он выудил из кастрюли лук с помощью шумовки – о существовании которой ещё два месяца назад даже не подозревал. На кухонном столе лежала поваренная книга Джулии Чайлд и «В поисках утраченного времени». Семинар в четверг, он прочёл пока четыре романа. Но у него ещё уйма часов для Пруста. И все они простирались перед ним. Сегодняшние, завтрашние, и так до выходных. Что ему со всеми ними делать?
Он прикрыл кастрюлю крышкой, оставив небольшую щель для выхода пара.
Густав вернулся в Валанд к своей больной мозоли – «живописи-теории и живописи-практике», тезисы, судя по всему, принадлежали тому самому Шандору Лукасу с усами Заппы.
Густав ходил туда-сюда по мастерской и рьяно жестикулировал. Говорил, что год за годом пишет одни и те же сюжеты. Преимущественно портреты. В частности, Сесилию. Либо Сесилию, либо «постмодернистские натюрморты» (снова Шандор). Самым смелым прорывом стали несколько парижских видов. Он писал дома. Он писал крыши домов и небо Парижа.
– Кто-нибудь может одолжить мне берет? А тельняшку? И где мой багет? Где брошенная любовница Пикассо?
Густав размахивал сигаретой, пепел разлетался в стороны. Кроме того, он использует, по сути, только одну технику: масло, холст. Где акварель, тушь, старый добрый уголь, офорт, гуашь, пастель? Не говоря о коллаже? Скульптура? Или, в конце концов, инсталляция или перформанс? Разумеется, масло это его! Масло ему удаётся. И развивать то, что у тебя хорошо получается, идея сама по себе неплохая. Он хотел написать Сесилию в духе Рембрандта – белый воротник и чёрный сюртук, чтобы изображение получилось объёмным, как в 3D. Но потом задумался, действительно ли это его собственная идея, или он подсмотрел это у Нёрдрума, его автопортрет, разумеется, мастерски написан, но… Густав затягивался и качал головой… Слишком ностальгический взгляд в прошлое. Стилизация. И вообще, разве теперь важно, твоя это идея или нет, ведь Нёрдрум всё равно успел первым?
Он тут попытался обойти проблему восприятия образа, просто исключив из сюжетов людей – Густав выгружал на диван листы из папки, а Мартин тем временем пытался открыть бутылку вина с помощью гвоздя и молотка, потому что штопор кто-то заныкал. Это были эскизы интерьера мастерской.
– Я рисовал свою проклятую мастерскую. А это то же самое, что рисовать собственный пуп. Всё сворачивается. Картины прячутся сами от себя. И, если я не говорил, сейчас восьмидесятые, и восьмидесятые этого, а не прошлого века. Кто-нибудь, пожалуйста, телепортируйте меня в прошлые восьмидесятые. Позвольте мне изображать читающих женщин в светлых комнатах правильного столетия!
– Либо мы остаёмся без вина, либо мы пьём вино с раскрошенной пробкой. Чисто гипотетически, что бы ты предпочёл? – спросил Мартин.
– Однозначно второй вариант.
Мартин вдавил пробку внутрь бутылки и разлил вино в обычные стаканы. После чего собрал эскизы, с которыми так бесцеремонно обращался Густав, и сказал:
– А по-моему, неплохо.
– Само собой, неплохо. – Густав вытащил изо рта кусочек пробки.
– О, мсье le génie защищает свои труды.
– Я хочу сказать, что они совершенно нормальные.
– А я хочу сказать, что они хороши. А свою фальшивую скромность оставь для Сиссель и прочих слабоодарённых товарищей.
– Сиссель очень толковая…
– Это напоминает ту картину на лестнице Художественного музея, на которую ты всегда пялишься. Там где два скульптора и голая девица.
– Эдуард Дантан, – кивнул Густав, – «Литье с натуры», 1887-й.
– То есть Дантану в этом году сто лет.
– Вот и я о том же. Где мне взять машину времени и немного абсента.
– Попроси Сесилию, может, она снова тебе попозирует? Ей нужно отвлечься. Она говорит только о Франце Фаноне и о том, что у неё язва или, как вариант, какое-то неизученное заболевание кишечника. Слушай, вино с пробкой на вкус так себе.