Через несколько часов они выехали назад в город. Ракель пыталась уснуть, но из полудрёмы её вытащили воспоминания об утреннем чтении. Роман напоминал полузабытый сон. Прозрачные осколки сюжета смешивались с тусклыми и не до конца понятными фрагментами.
Она вышла из машины на Фриггагатан и, не глядя под ноги, поднялась по ступеням к себе в квартиру. В какой-то миг ей показалось, что она забыла роман в доме, и, пока она рылась в сумке, её пробирал холодный страх. Но, нащупав тонкую книжку, она не испытала никакого облегчения.
Когда она открыла дверь, на неё обрушился поток солнечного света. Воздух внутри был тёплым и затхлым. Она бросила сумку на пол и открыла окно. В кладбищенском саду, превратившемся в сплошную зелень, пели птицы. Помни о смерти, Ракель Берг. На дворе первое мая. На улице пахло влажной землёй, магнолии раскрывали пушистые почки, поворачивая их к солнцу, зацвели вишни, небо было ясным и чистым, открытым космосу, у Ракели перехватило дыхание, весна со всей силы ударила её в грудь, Ракель отступила на шаг от окна, хотя идти ей некуда, вернее, путь у неё был только один.
Она привела себя в порядок, соблюдая ритуал и никуда не торопясь. Надела водолазку и брюки от костюма. Нашла пиджак и немецкий словарь. Собрала волосы в пучок. В расписание трамваев внесли изменения из-за демонстрации, поэтому она пошла пешком. В библиотеке никого не было. Ракель села в самом конце читального зала, положила перед собой роман, словарь и тетрадь. И, склонившись над книгой, начала читать сначала.
В деталях не было ничего примечательного, но, собранные воедино, они позволили увидеть пугающие очертания. Книги на разных языках. Бег на длинные дистанции. Неожиданная привязка к Эфиопии – знакомство рассказчика с женщиной происходит в эфиопском ресторане, где он обращает внимание на то, как она ест руками инджеру [72] – изящно, а не неряшливо и неловко, как он.
Но, подумала Ракель, откидываясь на спинку стула из-за ноющей спины, в Берлине довольно большая эфиопская диаспора. Много эфиопских ресторанов. Одновременно отметила, что женщина разговаривает с официанткой на языке амаринья, а это для европейской женщины уже редкость.
И, перечитывая сейчас, Ракель обнаружила абзац, который в первый раз не вполне поняла. Там говорилось, что женщина носит на шее золотое украшение, небольшую подвеску, шарик солнца в венце коротких плотных лучей, под которые она подсовывала ноготь большого пальца, когда о чём-то думала.
Ракель уходила из библиотеки на дрожащих ногах. Ранний вечер. Солнце слепило глаза.
Дома на Фриггагатан она нашла коробку со старыми фотографиями и высыпала их на пол. По большей части это были снимки, сделанные полароидом на каких-нибудь фестивалях и во время их недельного пребывания в Барселоне, им с Ловисой тогда как раз исполнилось по восемнадцать… вот они неумело курят перед Саграда Фамилия. Но были и фотографии, сделанные дома, дубликаты, по которым не станет скучать отец, если вдруг захочет среди ночи полистать семейный альбом. Больше всего Ракель любила чёрно-белую фотографию очень молодой Сесилии. Она сидела по-турецки, почему-то в круглых очках Густава, одной рукой жестикулировала, и фотограф поймал это движение. А во второй руке она держала бокал с вином. Верхние пуговицы на рубашке расстёгнуты, и лежащий в ложбинке кулон чётко виден. Ракель трогала его, когда была маленькой. Она не понимала, что это солнце, пока мама ей не объяснила, а потом она не понимала, почему раньше не видела этого очевидного факта. А ещё она протестовала против того, чтобы снимать с себя длинные бусы из ярких пластиковых жемчужин, которые сама сделала в свободное время, тогда как мама своё украшение не снимает никогда.
– Это всё потому, что я очень неаккуратная, – говорила Сесилия, вешая бусы на столбик кровати. – Я положу его куда-нибудь и забуду. Так что надёжнее всего его никогда не снимать.
Часть 2. Немецкая грамматика
Год в Париже 1
I
ЖУРНАЛИСТ: Расскажите, пожалуйста, о вашем отношении к Парижу.
МАРТИН БЕРГ [откидывается назад]: Я был достаточно сообразительным, чтобы пожить в Париже в молодом и восприимчивом возрасте. И считаю это очень ценным опытом. Чрезвычайно ценным. Важно, что была возможность вернуться в Гётеборг и решить, что ты хочешь жить здесь. Всё было бы иначе, если бы ты просто никуда не уезжал. И так и не увидел мира.
ЖУРНАЛИСТ: В чём заключалась ценность этого опыта?
МАРТИН БЕРГ: Я же думал, что должен писать. Как это обычно бывает, когда тебе двадцать три или двадцать четыре. Я уеду в Париж и напишу роман. Подобное решение – это серьёзный опыт. Ты остаёшься один на один с чистым листом бумаги.
* * *
Они говорили об этом ещё в гимназии.
Все пути ведут в Париж, так или иначе. Уильям Уоллес написал «Дни в Патагонии» за столиком завсегдатая «Клозери де Лилас», в непрерывном чередовании алкогольного прилива сил и похмельного бессилия, под непременную сигариллу, плохо сочетавшуюся с его мальчишеским обликом. У Хемингуэя был «Праздник, который всегда с тобой», а Джойс дописал наконец «Улисса» и опубликовал его под синей, как Эгейское море, обложкой.
Парижский проект оставался не более чем смутным планом, пока Пер Андрен не рассказал, что может снять там квартиру через своего родственника.
– Мансарду, – сообщил он и чуть не расплескал пиво, откидываясь назад. – С видом на Эйфелеву башню. Что скажете?
Разве у них было этическое право не поехать? Разве это не шанс для Мартина? Резкий прыжок по направлению к вечности? Разве смена Гётеборга (серого, дождливо-туманного, хорошо знакомого) на Париж (блестящий, играющий джаз, бесконечный) – это не именно то, что необходимо ему, чтобы наконец превратить гору замёток в законченный роман? Разве это не выпустит наконец на свободу все его блестящие идеи? Разве это не сделает его Уоллесом, Хемингуэем и Джойсом? Разве не об этом он мечтает много лет?
– Мне кажется, звучит неплохо, – сказал Густав.
Не особо обольщаясь, Мартин послал заявку на стипендию в студенческий фонд Гётеборгского университета. И, к удивлению своему, получил пятнадцать тысяч крон. Вместе с летними почтовыми накоплениями этого должно хватить на некоторое время при условии, что он будет жить экономно. В приступе бурной деятельности даже Густав откопал программу обмена студентами между Валандом и художественной школой Парижа и подал туда заявку. Пер, самый организованный из них, нашёл себе курс французского в Сорбонне.
– Ой. Это… ой, – сказала Сесилия, когда он впервые сообщил ей о своих планах.
– Ты можешь поехать с нами, – добавил он, полагая, что от него этого ждут.
Она покачала головой.
– У меня диплом. И нет денег. Я просто… – Голос стих, а Мартин тут же заполнил тишину изложением практической стороны дела. А главный аргумент приберёг напоследок.
– Я действительно считаю, что это пойдёт на пользу моему сочинительству. Ты же понимаешь, такой шанс выпадает редко. В этот вагон надо запрыгивать.
– Конечно.
Почти все дни и ночи прошедшего года они провели вместе, и тоска от предстоящей разлуки ещё была абстрактным понятием. Расклад казался допустимым: они будут звонить и писать, а летом Сесилия приедет в гости. Это даже хорошо, что не будет никаких отвлекающих факторов. Мартин слышал, что перед важными поединками боксёры объявляют целибат. Ничего плотского, вместо этого он обратит своё либидо в литературу, и на этот раз роман будет дописан.
– Я как бы должен поехать, – сказал он. Иначе в старости я буду злым. И в сорок лет пожалею обо всём, чего не сделал. Я не могу поступать так с самим собой. Если ты понимаешь…
– Конечно.
– Представь, что вся твоя жизнь – это площадка для разгона, и ты должен оказаться в определённой точке, и именно в этой точке всё и начнётся. Или лучше взять врата. Представь. Ты въезжаешь в открывающиеся врата. И вся твоя жизнь была подготовкой к этому. То есть врата – это символ чего-то более экзистенциального. Это судьба, и пусть даже Сартр ничего не говорил о «судьбе», на самом деле ему очень не нравилось само понятие «судьба» и, скорее, то, что человек верит в неё как в нечто такое, что решает и управляет жизнью за рамками того, что человек может контролировать и за что способен отвечать сам. В любом случае, если на миг позволить себе более приземлённое толкование этого понятия, «судьба», то она и заключается в том, чтобы пройти через эти врата. Человека привёл сюда его жизненный путь, и теперь он должен сделать шаг или прыжок – Кьеркегор, ещё один экзистенциалист, говорит о прыжке…