Но договор оказался на семьдесят три: она никогда не напишет. Я всюду ее заблокировал. Просто чтобы не смотреть на эту ослепительную, воспламеняющую красоту. Пройдет сколько-нибудь дней или лет, все превратится во что-нибудь иное, красота в моих глазах остынет. Уже любая красота. Я буду знать. Я научусь молиться и всматриваться глубже. Dependency on the flesh… минует постольку, поскольку я уже в старших классах человеческой школы. Какая там зависимость? Все легче и легче. Да и тело мое делается все прозрачнее.
Дамиан подходит, когда я отправляю жалкое винящееся сообщение. Так хочется тут же отменить. Уж не знаю, что унизительнее, но я держусь. «Wha’da’ya think?» – кивает на черное опухшее пятно с лентой в том, что раньше было волосами. Рядом ковыряется криминалист, и я киваю ему: «Она утонула, это определенно, – подает голос он. – Она была еще жива, когда тонула, но кто-то отрезал ей кисти и ступни». Чертово дело почти распутано. Я забираю ленту из нераспутанных волос, их некому будет расплести, оплакать, отхожу метров на тридцать и обильно блюю желчью. Я не ел, оказывается, с прошлой ночи. Только Дамиан замечает и кривится, презирает, курит напоказ, мол, я не слабак, я видел горы трупов, увижу еще столько же.
Мне противна пища, я ограничиваю себя в еде до такой степени, что тело пропиталось отвращением. Это странный повод наказывать себя, брат, подумаешь, зависимость от плоти, собственный член не возненавидишь. Тело противно, и скорее бы оно остыло и разложилось. Поздний январь, и послезавтра у меня собеседование в другой департамент машины. Ради этого я пересеку полштата и вырвусь на волю, они, видите ли, не знают будущего. Не знают, что через два месяца из дома будет немодно, неэтично высовывать нос. Да, надвигается черный силуэт из прошлого. Смерть вида. Такая же, как все в новом веке, почти игрушечная, ситком, не отделавшийся от закадрового смеха. Нам разыгрывать черную драму под натужный искусственный хохот.
Я еду в участок, заполняю отчет: женщина, семнадцати – двадцати лет, около пятидесяти пяти килограмм, грудь третьего размера, очень опрятная, очень округлая, чертова идеальная грудь, чертовы идеальные соски, розовенькие, выпуклые, сладкие, податливые… На меня все глядят, вытаращив глаза. Ладно-ладно, удаляю неправду. «Умерла от асфиксии, в воде. Ее завели далеко в океан, отрезали кисти и ступни и сбросили, обмотанную кабелем, на потеху птицам, дельфинам, рыбам. Чудовищная смерть…» – рутинно уточняю под скучающие взгляды. Следующей реинкарнации, если б память не была идеально исчезающим лучом света, всегда рассеивающимся пропорционально прошедшему времени, снилась бы эта смерть. Вытаскиваю свою колоду таро и раскладываю на столе: восьмерка мечей – худшая, самая неприветливая карта колоды, перевернутая семерка мечей – плохой предвестник, пятерка мечей, тоже перевернутая – дурное поражение. Почему одни мечи? И все по убывающей?
«Смерть, смерть», – они трезвонят. Преимущество текста над жизнью: он-то хотя бы умеет играть со временем; переносит в те минуты, где что-то случается: где любят, ждут, убивают. Даже скудный рапорт детектива забирает тебя куда-то, а жизнь обычная, – хоть растягивай, как гармошку, хоть сдавливай, как тюбик, – всю придется намотать на себя. Правда, ведьмочка приоткрыла мне секрет о времени.
Помню, как попал в ее хижину, как она показала, под черной клятвой тайны, коренья и грибы своей пустыни, кактусы, умеющие поделиться пульсом своего внутреннего движения, сердцебиением своего цветения, которые надлежит как следует чистить, отваривать, настаивать на алтаре и пить после заката. «Кактус любит ночь», – прошептала она. В отражении появилась сгорбленная, не утратившая сексапильности старуха, вросла в историю вместо цветущей волшебной девушки: «Я пришла в местную nursery, просто на углу Market и Columbia, просто в ближайшую по пути, – нашептала, – и там был он, нарядный, из сердца пустыни San Pedro». Пожимаю плечами. Ну был и был. Ее черные глаза усмехаются, потом она по-восточному опускает взгляд, возвращается в отражение молодая обнаженная чаровница, я пропадаю в ее теле, я поглощен ею, я бессилен перед этой красотой и нежностью, в это невозможно не влюбиться. Ее запах заманивает меня в западню. Она первый человек из Туркмении, которого я встречаю, ее кожа белая и спелая, как цветок хлопка, ее красота заслужена тяжкой работой многих женщин, попавших в нижнюю советскую пустыню каторгой и эвакуацией. По ее рассказу – он посвящен трипу под MDMA – начинаю догадываться, что вещества пропитали и подчинили ее химию. Манит за собой, но я стою перед сокровенной комнатой в хижине. Не просто так я стал инспектором и ночи напролет машиной, как ножом, с напарником-полячком пронзаю калифорнийскую бездомицу, ищу развращенного убийцу. Dependency on the flesh будет побеждена.
Я прошу ее дать мне все, что было в пакетике. Она водит перед лицом тонким сладким пальчиком. Как же охота ее поцеловать, а потом оттрахать, превратив нас обоих в обезьян. «Первый раз, – предупреждает-учит, – не стоит кушать все». «Кушать» – терпеть не могу это слово. Я кушаю половину дозы и начинаю, как дурачок, ждать. Я в удобной пижаме, рядом на кровати она. Мы навсегда перестаем быть любовниками: отныне она Ведьма, с большой буквы «В», а я заманенный в ее хижину, в старый кинотеатр в опустевшем на ночь деловом квартале, страж. Мне не вырваться отсюда прежним, не превратиться в любовника снова. В глазах играют чертята. Я чувствую, что она оплела мою глотку невидимой ниточкой и вытягивает все, что я могу содержать. Никогда больше не вернется моя власть над ней, да и не было ее – в постели все обман, а между душами происходит настоящая игра во власть, а секс – просто дальний отголосок, еще и пародийный, в нем в шутку путаются роли женщины и мужчины, просто чтоб меньше отдавать физических сил. Я никогда не был властен над ней.
«Первый трип, – мурлычет. – Я тебе так завидую. Это как первый раз читать книгу, как первый раз…» Снова опускает глаза, и кровь у меня в паху вскипает.
Я точно знаю, что она имеет в виду именно это. Плоть.
Так что там о Сан-Педро? О, с каким восторгом и тайной любовью она прошептала про него. Пройдет семь лет, я буду лежать на камне, лицом к Млечному Пути, страсть станет мечтать о выходе из меня, вспоминать нашу с Ведьмой последнюю ночь стану, кинотеатр, полностью разобранный на составляющие части: остались стены лишь да пятно от экрана. На экране возникает фильм о нас: корешки, грибочки и другие тайны, которые она принесла мне, невинному, глупому стражнику, ее потаенная лачуга в бетонной глубине молодого города в глубине несказанной пустыни, не исследованной, как дно океана, и на полпроцента. Вдали огонь лагеря, вдали вой койотов, фестиваль хаус-музыки, вблизи, подле камня, в третьей четверти ночи, уснут друзья, истощенные волнами мескалинового счастья, и камера останавливается на моем лице: вспоминаю ее, кактус выкладывает карты на стол: восьмерку, семерку (перевернутую) и пятерку (тоже перевернутую). Объясняет, что по-иному и быть не могло. Мы обязательно должны были повстречаться!
Она должна была подарить мне это. Я запоздало прощаю себе все и вижу, третьей частью путешествия: кактус объясняет логичность и неизбежность каждого узора жизни, каждой разложенной в ней карты и сцены. Время останавливается, и поэтому нет ни воя, ни музыки, и только камень, и только бесконечная любовь в теле, и только космос, ширящийся минута за минутой, по необъяснимому закону распространяющийся, забирающий память, все мои грехи; само время ширится и расплетает меня, слишком усложнившегося. Экран перестает быть экраном, кинотеатр прекращает быть греховным любовным гнездышком, она нанимает в полночной безлюдице такси, надевает на тонкий палец тонкое кольцо белого золота, едет спать под бок к другому.
Она снует по квартире, а время и впрямь замедляется. Начинаются медленные ласковые вибрации воздуха. Вот так, оказывается, мерцает не только каждая клетка во мне самом, но и в воздухе. Все мерцает, переливается и пульсирует любовью, кроме одного места. В самом центре моей головы бесконечная обременительная тяжесть. Такая же, как в паху, только неразрешимая. Она превращается в руку, дергающую меня, и я не чувствую ничего, кроме высвобождения. Я кончаю ей в ладошку так быстро, что даже не успеваю сообразить. Я вижу ее грудь всего мгновение. Она произносит своим грудным низким голосом: «Ты можешь попросить сегодня все что угодно. Это твоя ночь», – и тут же похищает мой трип. Я просыпаюсь, больше не high. Я съел слишком мало, лезу, еще не до конца исцеленный от любовной слепоты, за добавкой, пока она уходит в туалет отмыться, засыпаю в рот, но все тщетно. Еще семь месяцев пройдут, неспешно раскроются, и я пойму, что никакой мужчинка-любовник не смог бы усмирить ту меру любви, которую старый кактус-пройдоха дарит просто так, походя, просто потому что он бессилен, его срезали, освежевали, сварили и выпили.