А его командир сейчас предпринял финальную попытку и помахал ему рукой (перекрикиваться через гроб нельзя, даже если ты пьян в лоск), а Марон-родной ответил ему тем, что быстро отдал честь по-военному, как он видел на палубах кораблей, крича взглядом: «Все готово, ваше благородие!»
Тут преподобному Йоуну Гвюдфиннссону стало ясно: свое затруднение ему придется разрешить самому; и он рискнул перелезть через перила. Но рясу он при этом задрал не слишком высоко, и она натянулась над перилами и помешала ему как следует шагнуть. Дородный пастор свалился внутрь отсека, который создавали перила вокруг алтаря, и прекрепко ударился головой о планки на той стороне. Женщины, бывшие в церкви, издали изумленный «ах», а в остальном паства приняла это в спокойствии и молчании. Их пастор лежал на левом боку в алтаре, спиной к прихожанам, словно громадный морской тюлень, почти неподвижно, от него лишь послышался глубокий стон, а затем – тяжелое дыхание.
Долго-долго все было недвижимо: и губы помощника, и прихожане на скамьях, – но вот наконец пастор принялся храпеть. Во время этой части программы паства терпеливо сидела на местах, даже субтильная пасторша не встала. Люди решили дать своему пастырю поспать, раз уж ему было так надо.
Немногие народы относятся к недотепам и неудачникам так хорошо, как исландцы, – а те наиболее щедро проявляют доброту, если какой-нибудь высокопоставленный бедолага упал низко. Тогда их снисходительность просто расцветает. Может, так сложилось из-за того, что борьба за существование у них была столь сурова, а смерть караулила за каждым бугорком (сходить задать корм скотине – и то могло оказаться опасным для жизни) – и тогда народ уже не принимал чересчур близко к сердцу, что, например, сислюманн ночью обмочил постель, после ужина взгромоздился на хозяйку хутора или повышибал работнику зубы. Все это скорее было предметом для радости, для положительной характеристики большого человека – ведь о таком ходили предания, сочинялись легенды, для развлечения в безрадостные зимы. Сильнее Христа, Короля и Северного ветра исландцы чтили рассказы, таков был их обычай, их вклад в мировую культуру, и эти слова были неразрывно связаны: «исландцы» и «рассказы». Этот народ верил в бога рассказов, и в этой религии рассказам о начальниках отводилась большая роль. О людях примерных рассказать можно было мало, и они в этой стране не задерживались на пьедесталах. Народу хотелось, чтоб начальство у него было беспутным, и он находил удовольствие в том, чтоб восхищаться его бесчинствами. Мужикам – обитателям хижин это тоже дозволялось, но тогда они должны были «уметь рассказывать истории». Именно по этой причине Лауси с Обвала сходило с рук что угодно, а Эйливу – нет. Историй он не знал, в его голове царили картины, но у него никогда не получалось облечь их в слова. Поэтому когда он стучался в чью-нибудь дверь, то всегда получал в ответ «ох» да «фу».
А пастор все спал. Лишь норвежцы удивленно переглядывались – но наконец и они сошлись на фразе «в каждой стране свой обычай» и решили промеж собой, что в Исландии богослужения именно так и начинаются: священник плюхается у алтаря.
Очевидно, ни одна алтарная доска никогда на своем веку не удостаивалась такого пристального внимания и рассматривания, как сейчас. А может, эти красивые картины как раз и были задуманы как экстренная заставка, если передача запаздывала. В толстой серо-голубой раме просматривалась довольно маленькая и пригожая картина, которую время за две сотни лет обработало по-своему (зимой – с помощью мороза, а летом – с помощью мух) с тем результатом, что все краски на ней приобрели такой оттенок, о котором сам художник и мечтать не мог. Картина изображала воскресение: Христос шагал из могилы, подняв руку вверх, наполовину сбросив саван пурпурного цвета, и излучал одновременно силу и привлекательность. Сия добрая сцена происходила во дворе дома в некой голландской местности в начале семнадцатого века, и на заднем плане выстроились все обитатели, а также их соседи: лица сияли от восхищения и пламенной веры, простонародье неуютно чувствовало себя в присутствии звезды мирового уровня.
Из сопоставления этого живописного полотна и совершенно неживописной сцены под ним можно было вычитать историю христианства. Что и делали собравшиеся, коротая время, пока пастор спал.
Сейчас пастор поудобнее улегся в своем закутке и хрюкнул, так что всем невольно пришел на ум уже не тюлень, а плечистый черный боров в слишком тесном загоне. Послышался шепот норвежцев: “Nej, men fan” [27]. Лауси ухмыльнулся до ушей, а затем посмотрел на Эйлива, стоявшего у края органа. Скорбящий вдовец явно скрылся в метель своих дум, его голова была полна черным снегом, который несся большими тучами.
А малыш Гест незаметно для всех вдруг подошел к алтарю. Перебирая руками перила, он добрался до гробов своих матери и сестры, а затем и дальше, за угол ограды, и наконец до самой всклокоченной головы Йоуна. Тут он протянул руку в «клетку», где лежал пастор, и ущипнул освященное ухо, сказав при этом:
– Па́той по́мей!
От этого преподобный Йоун очнулся от пьяного забытья и, постанывая, с трудом встал.
– Па́той не по́мей! – вскричал тут Гест Эйливссон, и тотчас его забрала от гробов его нянька. – Гетт вы́лесиль па́тойя!
– А на третий день он воскрес, – раздался с одной скамьи мужской бас, неизвестно кому принадлежавший. Работники принялись посмеиваться.
Тут началась рождественская служба. Она прошла в целом без приключений: сон пошел пастору на пользу. Ему даже удалось с большим искусством перейти от благой вести праздника к темной юдоли, относящейся к каждым похоронам. Но когда дошло до надгробной проповеди, положение стало сложным, потому что для этого священнослужителю нужно было подняться на кафедру, а она была тесная и в самом прямом значении этого слова хитровыгнутая, – эта кафедра была художеством великого словосплетателя Лауси. На второй ступеньке преподобный Йоун наступил себе на рясу и чуть не грохнулся навзничь на лестницу. При этом он скрылся от взоров паствы, но сидящим на первом ряду слева все же была чуть видна возня, больше всего напоминающая биение орлана в черном мешке. Но вскоре мешок пропал из виду, и послышалось, как пастор пробирается вверх по ступенькам, а затем – опять тишина. Снова заснул? Нет, очевидно, всего-навсего забрел в незнакомый бар в этом круглом мире винтовой лестницы, потому что оттуда раздались звуки глотков. Когда они закончились, вновь послышалась возня, а затем пастор восстал из церковной кафедры, словно герой саги из бочонка со скиром[28], вооруженный растрепанной Библией, и сейчас выглядел гораздо бодрее, чем прежде.
Преподобный шумно сглотнул и кивнул головой Всевышнему. Но когда он вознамерился водрузить слово Божие на пюпитр, его угораздило уронить книгу с кафедры. Она шлепнулась на колени одному из норвежцев, который тотчас встал и подал Библию обратно на кафедру, почтительно, спокойно, в своем норвежском воскресном свитере, как раз с такими светлыми волосами и такой густой шевелюрой, от которых бежали в свое время первые жители Исландии.
Преподобный Йоун смиренно взял слово Божие и начал листать в поисках надгробных проповедей, которые составил накануне в трезвом виде и перед тем, как отправиться в церковь, засунул под золотой переплет. Но этого листка больше не было внутри Библии: куда-то он, окаянный, улетел, когда книга упала. Пастор свесился с кафедры и нагнул свою большую голову, так что его вьющиеся волосы совершенно неторжественным образом откинулись на лоб, и стал глазами искать белое пятно – бумажку на покрытом слякотью полу или же на серых, как шерсть, коленях, – «ух ты, какие у этой варежки красивые; а это часом не Кристбьёрг из Лощины?» Но все впустую. Голова опустилась еще ниже, обнаружив редковолосую макушку; так эта голова и свисала с пюпитра некоторое время, пока пастор не сделал некий внутренний рывок и не втащил самого себя обратно, поднялся, открыл глаза и с прекомичным выражением лица выпрямился, – а кровь в это время отхлынула от сосудов головы, и его лицо покрыла сероватая бледность.