Надежда перенесла на стол разрезанный на порции хлеб. Его было много — чуть ли не за всю неделю или даже больше, появилась масленка и белый песок сахара. Маша смотрела во все глаза на то, что делала Надя. Ее движения были похожи на ритуал, священнодействие, неся в себе какой-то неизвестный взрослым, сакральный смысл. Гриша тоже замер, не понимая, что происходит.
— В больнице один раз… маленький кусочек… — прошептала Маша, глядя на то, как вся дневная норма покрывается толстым слоем желтоватого масла.
— Ты для меня тогда оставила, помнишь? — Гриша прижал к себе девочку, а их мама смотрела на детей, широко открыв глаза. Фрау Кох чувствовала — чтобы понять детей, надо это прожить. Прочувствовать, потому что даже представить невозможно, чем именно был для них этот хлеб, это масло и этот сахар.
— Это… мама… — Надя всхлипнула, с трудом держа себя в руках. — Это…
— Это ваш торт, пирожное и самый лучший на свете десерт, потому что он для вас больше, чем просто хлеб, — понимающе улыбнулась вставшая со своего места женщина. Она обнимала младших и свою старшую, глядя на то, с каким благоговением дети обращаются с хлебом. Именно это отношение и было самым непостижимым, да и страшным.
— Маша тогда заболела… — как будто самой себе рассказывала Надя. — Гриша чуть с ума не сошел от страха за нее. Ходил за город, чтобы найти травы, а там опасно! Там было очень опасно, мамочка…
— Ослабленные голодом, — поняла женщина, прижимая к себе детей. — Сынок боялся за свою девочку?
— Да, — кивнул мальчик. — Мы же и так… Работали, чтобы жить. Страшно было очень. А тут я прихожу, а она мне кусочек хлеба протягивает и улыбалась еще так… Нежно так, как только моя Машенька умеет…
— Господи, дети… — всхлипнула фрау Кох. — Все уже позади, этого больше никогда не будет. Не будет, деточки… Не будет…
Глядя на то, как старшая дочь ест приготовленное ею, как осторожно, будто ощупывая губами, берет хлеб с маслом и сахаром Маша, как Гриша хочет отдать своей девочке, но его останавливает старшая ее дочь, Андромеда подумала о том, что это воспоминание должны бы увидеть все те, кто любит рассуждать о какой угодно справедливости. Дети, хлеб, масло, сахар…
А Маша кушала и думала. Она думала о Грише, ну и о маминых словах. «Любит». Перед глазами вставали картины — детский дом, его защита, забота… Хотя девчонки рассказывали о том, почему, но теперь Маша понимала — Гриша ни словом, ни жестом никогда не показывал, что хочет именно этого. Он просто защищал и поддерживал ее, несмотря ни на что.
А потом, уже в Ленинграде, ведь это Гриша спасал ее! И в самый первый день, и потом… Идентифицировал карточки, которые девочка по незнанию чуть не выкинула, и у них появился хлеб. Понимал, когда им хотят причинить вред, а еще… Маша вспомнила тот единственный маленький кусочек сыра, добытый им в толпе обезумевших от голода людей. «Любит»… И на заводе Гриша всегда был готов помочь, а когда она заболела… Мальчик ходил туда, где было вдвойне, втройне опасней, чтобы откопать из-под снега дававшие витамины травы. Чтобы она жила… «Любит»… Каждый день, он отдавал ей самое дорогое, ценней чего не было в блокадном Ленинграде — мальчик отдавал ей свой хлеб.
И вот теперь, отложив безумно вкусный бутерброд, Маша повернулась к Грише. Мальчик повторил ее жест, вглядываясь, казалось, в самую душу. Казалось, Гриша все-все понимает.
— Я люблю тебя, Гриша, — тихо проговорила девочка, глядя в совершенно колдовские глаза мальчика.
Здесь и сейчас им было всего двенадцать, но прожитое сделало обоих чуть ли не стариками, и вот теперь Маша понимала — нет и не может у нее быть ближе человека, чем он. Потянувшись к нему, девочка услышала негромкий ответ своего самого родного человека на свете.
— Я люблю тебя, Маша, — ответил ей Гриша, только теперь познававший тепло семьи, ласку маминых рук, надежность папы… Но для него с того самого момента, когда вокруг взлетела ленинградская земля, присыпанная ноябрьским снежком, не было и быть не могло человека ближе Маши.
— Они всегда были вместе, мама, — услышали крепко обнявшиеся младшие голос своей старшей сестры. — Спали вместе, кушали, даже за водой ходили. Ни на миг не расставались.
— Значит, наших младших детей обвенчала Блокада, — заключила фрау Кох. — Что же, подрастут и узаконят это, а пока побудут просто детьми, они это заслужили.
* * *
Этой ночью им снилась лесная полянка, на ней стояла мама Зина, а рядом с ней обнаружилась и удивительно похожая на нее Яга. Мама убеждала свою родственницу что-то показать, но та качала головой, но затем взглянула в глаза детям и кивнула.
— Здравствуйте Маша, Надя, Гриша, — улыбнулась мама Зина. — Вы у меня большие молодцы, не обижайте ваших новых родителей.
— А мы не предаем этим тебя? — спросила Надя, заметно было, что этот вопрос девушку мучает.
— Конечно же нет, — рассмеялась мама. — Я очень рада тому, что о вас есть кому позаботиться. Пойдемте-ка со мной…
— А куда? — поинтересовался Гриша, обнимая Машу.
— Вы делаете плохо своим сердечкам, — объяснила мама Зина. — Мне разрешили показать вам тот день, до которого вы не дожили совсем немного.
И вдруг… Вокруг оказалось много людей. Взлетали салюты, никогда не виданные младшими детьми, дети улыбались и те из людей, что могли смеяться, громко кричали от радости, ну а другие просто молча плакали. Над полным народа проспектом звучал голос. Хорошо знакомый им голос Ольги Берггольц, но был он не злым, не усталым, в нем звучало искреннее ликование пережившей Блокаду со всеми поэтессы:
«…О дорогая, дальняя, ты слышишь?
Разорвано проклятое кольцо!
Ты сжала руки, ты глубоко дышишь,
в сияющих слезах твое лицо»[1].
И слезы потекли по лицам старшей и младших, они кричали и плакали вместе с Ленинградом. Поднимаясь над толпой людей, переживших страшное время, они плакали и слушали, слушали такой родной голос Ленинградского радио. Долгие месяцы поддерживавший их голос. Говоривший теперь с такой радостью, с таким глубинным счастьем! Обещавшим расплату врагам «за все, за всех, задушенных кольцом»[2].
Слезы катились из глаз, но это были слезы счастья, слезы освобождения, ведь кольцо было разорвано! И Маша, и Гриша, и Надя слышали и видели ликующий Ленинград. Они знали — теперь будет легче. Теперь — не будут умирать дети. Теперь врага ждет месть! За все!
И проснувшиеся дети плакали навзрыд оттого, что увидели, как пала Блокада. Пусть в этом сне она пала не полностью, но Маша и Гриша уже могли принять мир, в котором ее нет.
Всполошившие своим плачем родителей, дети обнимали своих близких людей, силясь рассказать свой сон, поделиться своим счастьем. Фрау Кох все поняла — детям приснилось что-то очень радостное, а что могло стать радостью для блокадников? Вот и родители поняли своих детей, радуясь вместе с ними.
Желая отпраздновать, Надя отправилась на кухню, где в шкафчике ее ждала другая драгоценность — сгущенка, купленная папой в ответ на умоляющие глаза дочери еще летом. Какао в доме было, поэтому девушка, выгнав всех из помещения, принялась священнодействовать. Запах ее, правда выдавал, судя по глазам Маши, учуявшей его.
Спустя некоторое время на столе в гостиной появились тарелки, полные коричневой массы с необычным запахом. Маша была удивлена — такой еды она еще не видела, поразился и Гриша, осторожно понюхав кашу, а потом вопросительно посмотрев на Надю, отчего девушка погладила обоих:
— Это гурьевская каша, дети, как до войны… Кушайте, Маша, Гриша, кушайте… — она, не сдержавшись, всхлипнула, объяснив затем родителям: — Они и не видели такое, ведь появились в ноябре, когда уже было плохо.
— Я помню… — тихо проговорила девочка. — Ты рассказывала о том, как было до войны.
— Да, маленькая, — еще раз погладила ее старшая сестра.
— Гурьевская… — прошептала фрау Кох. — Я помню, мама рассказывала. Это она?