Оказалось, что как только меня арестовали для высылки, Госсельсиндикат получил грозную бумагу от ГПУ. Последнее высказывало удивление, что такого «контрреволюционера», как я, держали там на такой должности, как управляющий делами (будто ГПУ не знало об этом с самого начала!). ГПУ предписывало считать меня уволенным со дня моего ареста. Однако когда я явился в Госсельсиндикат, Демченко предложил мне начать хлопоты, чтобы меня оставили в Советской России на его поруки. Я поблагодарил его и отказался, сказав, что я не собирался эмигрировать, но раз меня высылают, я не хочу просить, чтобы меня оставили на родине. «Я и ждал такого ответа», – сказал Демченко. И прибавил, что все распоряжения о моем расчете им уже сделаны. В финансовом отделе, куда я направился для получения расчета, меня ждала приятная неожиданность; мне не только было приказано выдать содержание за все время моего заключения, но еще за два месяца вперед, как полагалось только увольняемым «за сокращением штатов». На мой удивленный вопрос заведующий финансовым отделом тут же сказал мне, что таково распоряжение Демченко. Он тут же сказал мне, что это распоряжение сделано в прямое нарушение требования ГПУ, о котором Демченко не сказал мне ни слова. Хотя я уже простился с Демченко, тут я, не взяв денег, снова пошел к нему и обратил его внимание на опасность, которой он лично подвергается от ГПУ, производя со мной такой щедрый расчет наперекор чекистам. Конечно, формально ГПУ не имело права вмешиваться во внутреннее дело расчета со мною Госсельсиндиката, но все знали, что власть ГПУ, в сущности, не имеет границ. Демченко рассердился на заведующего финансовым отделом за то, что он рассказал мне про бумагу ГПУ, и, поблагодарив за мое отношение к нему в этом деле, настойчиво просил не отказываться от «заштатных денег». Я их взял, и эти деньги нам очень помогли. Я сохраняю благодарную память к Демченко за его исключительную заботливость и благородное поведение по отношению ко мне. Во всяком случае, он мне доказал, что и среди коммунистов могут быть высокопорядочные люди.
Почти весь персонал Госсельсиндиката – «буржуи» и коммунисты – очень тепло простились со мною и пожелали мне много хорошего в дальнейшей жизни. Только очень немногие – при этом именно из «буржуев»! – постарались избегнуть прощания со мною как с «высылаемым», и, кажется, только один коммунист и чекист Уралов прошел мимо группы прощающихся со мною служащих, демонстративно подчеркивая, что он прощаться со мною не желает. В сущности, я должен быть ему благодарен: я избег рукопожатия чекиста.
(Маленькая забавная подробность: когда я был арестован ГПУ и посажен во Внутреннюю тюрьму, я, понятно, не мог явиться на недельную проверку в Таганскую тюрьму. Поэтому там хотели вновь арестовать и заключить в тюрьму Щепкина и Леонтьева, связанных со мной круговой порукой. Только после долгих сношений с ГПУ причину моей неявки сочли уважительной и моих друзей оставили в покое.)
Не только наши родные и друзья, но даже почти незнакомые люди старались всячески помочь нам в это время. Все мы видели к себе исключительно трогательное отношение. Кстати скажу, что английская миссия (посольства тогда еще не было) любезно предложила мне предоставить автомобиль для поездки на вокзал: вопрос транспортных средств стоял тогда очень остро. Я горячо поблагодарил, но просил не посылать автомобиля. Шутя я сказал, что, приехав на вокзал на английском автомобиле, я боюсь продолжить свое путешествие не в поезде – в Петербург, а на чекистском автомобиле – во Внутреннюю тюрьму…
Нам все-таки суждено было уехать на вокзал на автомобиле: Ника Авинов устроил для нас кооперативный грузовичок.
Последние дни перед отъездом были очень тяжелы и волнительны: в душе беспорядочно клокотали противоречивые чувства. Мне скорее хотелось уехать из Советской России, чем оставаться в ней, но то, что Тютчев остроумно называет Rausweh (тяга вырваться) в противоположность Heimweh (тяга, тоска по родине), все же не уничтожало последнее, и я смутно чувствовал, что расставание с Родиной будет очень надолго, если не навсегда…
Мне хотелось увидеть за границей брата Сашу, дядю Гришу Трубецкого и многих других, но и разлука с остающимися близкими была мне тяжела… Чувства были сложны и боролись друг с другом, по все же я ясно сознавал, что если бы мне вдруг сказали, что наша высылка отменяется и мы остаемся в Москве, это было бы для меня большим ударом. Но ликования от отъезда, которого ожидали и даже как бы требовали от меня многие (особенно дядя Миша Осоргин), у меня совершенно не было… Не часто приходилось мне в жизни так ясно чувствовать, что переворачивается большая страница в нашей «Книге живота»…
* * *
Для высылаемых нашей группы и сопровождающих их семей был отведен целый вагон 3-го класса, однако в нем уже сидело несколько пассажиров, занявших места до нашего прихода; в пути ни одного пассажира в наш вагон не пускали, хотя некоторые и пытались в него залезть, а в вагоне были свободные места. По всей вероятности, «пассажиры», допущенные в вагон, были на службе ГПУ. В частности, недалеко от нас сидела женщина с грудным ребенком на руках. Ребенок был так укутан, что ни лица его, ни рук нельзя было видеть, но к тому же, в течение всего пути он не издал ни звука и мать его ни разу не кормила… На одной из станций, где наш поезд долго стоял, двоим из нас разрешили пойти за кипятком (вообще до Петербурга мы из вагона не должны были выходить). Ходившие за кипятком видели, как за столом в станционном буфете сидела ехавшая вместе с нами женщина в компании чекистов в форме, а ее «ребенок» стоял прислоненным к стулу. Надо отдать справедливость ГПУ, его методы обычно бывают гораздо тоньше. По что, собственно, хотели подслушать от нас чекисты? – это мне осталось непонятным.
В Петербурге нас встретило неприятное известие: немецкий пароход, на котором мы должны были плыть в Штеттин, почему-то отправлялся не на следующее утро, как это следовало, а только через два дня, и мы не могли тотчас на него грузиться, как мы рассчитывали сделать. Где же нам приткнуться на это время, как пропитаться? В те времена это были большие и жгучие вопросы. Но и тут нас выручило исключительно сердечное отношение со стороны совершенно незнакомых людей. Кто из высылаемых не имел в Петербурге родных или знакомых, могших их приютить, был тут же приглашен к себе чужими людьми. А надо понимать, что тогда означало приглашение к себе, да еще таких нежелательных людей, как «высылаемые». Помимо больших трудностей материальных, тут был еще риск попасть на замечание ГПУ. И однако нас всех немедленно пригласили. В частности, наша семья была приглашена заведующим, или помощником заведующего Публичной библиотекой. Это была интеллигентная семья, разумеется совершенно не большевизантствующая, но некоторые члены которой пострадали во время гражданской войны – как евреи – от Белой армии, нашей Армии… Чувства благодарности к нашим хозяевам, которые и стесняли себя и даже рисковали собой ради нас, смешались с чувством неловкости и даже некоторого стыда, хотя мы сами ни в чем не были виноваты перед ними… Мы и так хотели поскорее уехать, а тут каждый час нам был вдвойне тяжел…
Как в Москве перед отъездом я постарался обойти город и проститься с ним, так и тут я прощался с Петербургом, с его видами, памятниками, Эрмитажем…
Какая разница с Москвой! И тут и там на все легла печать большевизма, но легла она не одинаково. Старая московская жизнь была убита, но Москва все же интенсивно жила какой-то новой, чуждой и злобной жизнью, но все же это был живо и город. Петербург же производил впечатление какого-то полумертвого царства. Старая жизнь была здесь убита, а новая еще не полностью завладела им. Петербург был как бы огромной, стильной барской усадьбой, из которой ушли старые хозяева и которую еще не освоили новые и чуждые ее духу пришельцы. По сравнению с Москвой, Петербург казался полупустым. Народа было мало, на улицах между камней пробивалась трава, и запущенность придавала дворцам и памятникам какую-то особую, щемящую красоту…