– Was? – спрашивал с ужасом пан учитель Кац. – Du darfst nicht Fleisch essen, Daniel? Und Fett auch nicht?[10] – спрашивал он, и я увидел, что он вдруг очень испугался и о чем-то задумался. Я был горд своей диетой и ожидал продолжения разговора, но пан учитель Кац побледнел и внезапно сказал с дрожью в голосе: – Sag nur, Daniel, was würde man essen, wenn män Zucker und Nierenkrankheit hätte? Dann müsste man doch zum Tode verhungern![11]
Через девять месяцев после свадьбы у дочери пана учителя Каца родилась девочка, Гана. Пан учитель очень радовался и постоянно о ней рассказывал. Это, мол, прекрасный ребенок, и волосики у нее как у ангелочка.
– Wie ein Engelchen, – говорил он. Однажды пан учитель пребывал в особенно радостном возбуждении после визита к зятю и дочери. Он достал из ящика стола большую книгу, переплетенную наоборот, так что читалась она с конца, и показал мне. – Das habe ich schon fur Hannerle besorgt, – сказал он. – Eines Tages wird sie es brauchen.[12] – Это был еврейский букварь, по которому дети изучали язык своей Библии. Хотя, кажется, они не называли ее Библией. Там были картинки с изображением яиц, котят, собачек и мальчиков в старомодных туфлях, как и в нашем чешском букваре, и я одобрительно поддакивал, а потом сказал:
– Напа, das ist ein schцner Name.[13] – И пан учитель Кац был счастлив.
Затем пришел Гитлер и ввел законы против евреев, но я продолжал навещать пана учителя Каца, хотя уже хорошо знал немецкий и особой нужды в этих визитах не было. Мы перестали читать книжки и пересказывать их и говорили только о политике. Я ругал Гитлера и немцев, а пан учитель жаловался и выходил из себя. Старая пани тоже жаловалась со своей табуретки у печки, а я проклинал Гитлера, хотя тогда еще, собственно, не особенно представлял, что он значит.
– Was wir Juden schon alles mitgemacht haben! – восклицал пан учитель, и казалось, что говорит он это не мне, а кому-то там наверху, на небе.
Когда я потом шел домой, на доске объявлений религиозной общины висели списки людей, которые вышли из еврейской церкви.
Потом какой-то аноним написал заметку в газету «Арийская борьба» – в ней сообщалось, что некий управляющий банком в К. все еще посылает своего сына учиться немецкому языку (это было выделено) у еврея Адольфа Каца, кантора еврейской синагоги в К. Моего отца это очень расстроило, он сник, и мне пришлось прекратить эти уроки. С этого началось падение отца. Его стали считать юдофилом, и дела его стали идти все хуже и хуже. Он постоянно раздражался, бранился, а потом однажды ночью постучали в нашу дверь и отца забрали, даже не дав ему толком одеться. Он исчез в Бельзене, папочка мой, и когда я вспоминаю о нем, всегда вижу его либо в том сером котелке – он рассерженно дает мне подзатыльник, либо в полосатой рубашке без воротничка, с мыльной пеной на лице; или же как он идет с дедом полевой тропинкой к заходящему солнцу. Бог знает, как закончилась его жизнь, и одному Богу известно, бранился ли он в последние минуты, как обычно, – скорее всего да, ибо это было в его характере. И больше никогда мы не слышали о нем ни слова.
Однажды, недели через три после той газетной заметки, неожиданно пришел к нам с визитом пан учитель Кац. В своем черном пальто с засаленным бархатным воротником, позвонил, остановился в передней, вошел, сел, не снимая пальто, к столу в гостиной, спокойно и вежливо улыбаясь.
– Was ist mit dir, Daniel? – спросил он меня. – Ich dachte, du warst krank!
Я покраснел и ответил:
– Ich… Ich darf nicht mehr zu ihnen kommen.
– Du darfst nicht? – удивился пан учитель. – Warum?[14]
– Ich… – начал я, но тут меня перебил отец, красный как рак, и велел мне выйти. Потом они с паном учителем долго разговаривали в гостиной; затем пан учитель вышел, отец за ним; лысая голова пана учителя как-то понурена, как-то особенно выдавался в лице его тонкий еврейский нос; он подал мне руку и сказал:
– Also, auf Wiedersehen, Daniel!
– Auf Wiedersehen, Herr Lehrer, – ответил я. И когда за ним, за его черным пальто закрылась дверь, я расплакался. У отца тоже скользнула по щеке слеза, но он нахмурился, вышел и устроил разнос моей младшей сестренке Ганочке за невыполненное упражнение на пианино.
После этого я долго не видел пана учителя Каца. А через некоторое время немцы приказали евреям носить звезду. Однажды я встретил на углу площади пана Владыку, одного из распорядителей нашего банка, который потом, когда отца отправили в концлагерь, стал управляющим, а сейчас оформлял на себя доходные дома пана Огренцуга. Он остановил меня и начал о чем-то расспрашивать. Этот угол площади был довольно оживленным местом, – и вдруг в толпе я заметил пана учителя Каца с открыткой в руке и с желтой звездой на черном пальто. Увидев меня, он приветливо улыбнулся и, видимо, забыв о своей звезде и обо всем прочем, радостно воскликнул:
– Guten Tag, Daniel! Wie gecht es dir? Ich gдbe dich schon lange nicht gesehen!
Я несколько смутился, но мне было очень приятно видеть его таким же, как и прежде.
– Guten Tag, Herr Lehrer! Und wie gecht es Ihnen? – ответил я. И тут услышал рядом шорох, обернулся и увидел: пан Владыка удаляется от нас столь поспешно, что разлетались в стороны полы его плаща. Меня охватила какая-то ярая злость; повернувшись к пану учителю Кацу, я спросил, не домой ли он идет и можно ли его проводить, – и наперекор всему пошел с ним через площадь, а он, забыв обо всем, говорил со мной о Гитлере, о войне, о сахарном диабете, потом о малышке Ганнерли, которой было уже три годика и которая, мол, уже хорошо говорит.
Нас видела масса людей. Возможно, отцу где-то припомнили и этот случай со мной. Но мне тогда было все равно, потому что я любил пана учителя Каца.
Через некоторое время ограничили продажу некоторых лекарств и полностью запретили продавать их евреям. Среди этих лекарств числился инсулин. Как раз в это время я зашел в больницу и разговорился там с Владей Носалем, который проходил здесь магистерскую практику, и вдруг увидел пана учителя Каца, который зашел сюда именно за инсулином. Он еще не знал о запрете, и я слышал, как он поздоровался, видел его черное пальто с бархатным воротником сквозь бутылочки и реторты лаборатории, где мы беседовали с Владей Носалем. Видел и пана аптекаря Гессе: как он выпучил глаза на пана учителя, откашлялся и переспросил:
– Инсулин?
– Да, как обычно, – ответил пан учитель. Пан аптекарь хотел что-то сказать, нечто иное, нежели сказал, а сказал он, что на этой неделе еще не было завоза. – А когда будет? – испуганно спросил пан учитель. Тут пан аптекарь покраснел до корней волос, точно как мой отец, когда пан учитель приходил к нам, и, сказав:
– Подождите, – достал из-под прилавка коробку и начал говорить, что у него есть особый запас для больницы, из которого он ему дает это лекарство, но потом возместит, когда будет завоз. Пан учитель Кац поблагодарил и ушел, а пан аптекарь, все еще красный, подошел к нам и велел Владе заполнить инсулиновую карту на какую-то даму и впредь выдавать пану учителю Кацу по этой карте, но осторожно, чтобы никто не видел, если в больнице будут посетители.
А еще через некоторое время всем евреям было приказано явиться для транспортировки. Явиться надо было рано утром. Встал и я в это время, поскольку всю ночь думал о пане учителе Каце, и пошел на вокзал. День был сырой и холодный, паршивый осенний день. У вокзала уже стояла длинная очередь евреев с чемоданами и рюкзаками. Я спрятался за угол отеля «Звезда» – не хотел, чтобы меня видели. Караулил их какой-то немецкий военный. В очереди я высматривал пана учителя Каца. Узнал братьев Лёблов, пана доктора Штрасса, Сару Абелесову с ребеночком на руках, Лео Фельда, пана Левита, Итцика Кона. И потом вдруг увидел пана учителя Каца в черном пальто и возле него – его толстую пани Кацеву и Руфь в зеленом плаще. Рядом стоял длинный некрасивый пан Исидор Кафка, ее муж; она держала за руку маленькую девочку со смуглым личиком и в грязных носочках. Это была Ганнерле. В тот раз, собственно, я впервые увидел ее.