Все это – лишь до определенной поры.
Сару Абелесову я знал со школы: черноволосая и черноглазая красавица выступала за спортивный клуб в соревнованиях по прыжкам в воду и плаванию на спине. Когда мне было пятнадцать, а ей семнадцать, она стала мне нравиться больше чем остальные красавицы в К., но она встречалась с Лео Фельдом, рекордсменом округа на стометровке кролем; джаз ее не интересовал.
Итак, в 1939 году мне было пятнадцать лет.
Среди самых заметных изменений, которые этот год принес с собой в местечко К., одно из главных – метаморфоза, произошедшая с паном Гусой. Под его большим носом, на пустом буквально месте, вдруг выросли черные усики, очень похожие на усики вождя и имперского канцлера, а этот вождь стал вождем и пана Гусы. Кудлатые вихры пали жертвой машинки парикмахера, и остался от них только прусский ежик; вокруг услужливых глазок заведующего торговлей морщинки сложились в строгое, воинственное выражение; полусогнутая спина выпрямилась, а голос начал звучать неприятно резко и грубо. Изменилась также орфография его фамилии: над «и» появились две точки, и конечное «о», с нарушением лингвистических законов, теперь связалось с умляутом. Короче, пан Гуса стал Herr Hьsse, из заведующего магазином – его хозяином, а приятель продавцов и приказчиков теперь был приятелем пана регирунгскомиссара Хорста Германна Кюля, пана Гюнеке и пана управляющего Тшермака, о котором речь впереди.
Все эти изменения отказался признать Руда Гуса, мой приятель-одноклассник. В документах, конечно, его национальность изменили на немецкую, но свои школьные тетради он упрямо подписывал именем своих предков и в конце концов на уроках немецкого отказался говорить по-немецки. Естественно, он считался еще несовершеннолетним, и как такового его против воли отправили в имперско-немецкую гимназию в Б., где он при изучении идеологии вроде бы допустил оскорбление имперского маршала. Его отправили на перевоспитание в Мюнхен, а потом с педагогическими целями он был доверен имперской военной машине, которая, без сомнения, с ним справилась. Но как именно, не знаю. В К. Руда не вернулся: в военное время людские судьбы складываются удивительнейшим образом.
Из-за Руды старая пани Риттенбахова оказалась в домашнем заключении. Когда рассерженный герр Гюссе отослал своего непутевого сына в Мюнхен, она позволила себе в молочной лавке высказывание:
– Этот наш немец софсем не есть немец, der ist für mich ein ganz gemeiner Nazi![23]
Пани Риттенбахова умела говорить только трубным голосом, и эти слова быстро донеслись до имперских кругов местечка К. После этого покупки стала совершать служанка-чешка: владелец магазина мог себе позволить двух служанок, и старая пани Риттенбахова выполняла только домашнюю работу.
Весной сорокового года к ее обязанностям в доме вновь добавилась работа няньки: вождь в те времена призвал к увеличению прироста мужчин, и партайгеноссе Гюссе, следуя этому призыву, через много лет после первого отпрыска соорудил вместе с супругой второго и дал ему имперско-немецкое имя Хорст – в честь кума, которым оказался сам регирунгскомиссар Кюль.
В это же время и Сара Абелесова… Но с этого момента, пожалуй, и начинается легенда, миф. И здесь я отойду от объективного перечня событий и начну с другого конца.
Нужно сказать еще пару слов о Тильде Гюссовой, урожденной Шредер. Трудно сказать, действительно ли она была в своем роде femme fatale[24] и не стояла ли именно она за внезапным онемечением своего мужа. Я, естественно, не знаю начала их супружеских отношений, но брак они оформили в 1920 году – то есть за четыре года до моего рождения. В моих воспоминаниях Тильда навсегда осталась высокой блондинкой, отталкивающе громогласной, что так свойственно немцам. Пани Риттенбахова тоже говорила очень громко, но то был голос старой Мамаши Кураж. Голос же Тильды Шредеровой – высокомерный пронзительный голос откормленной и не отягощенной никакими проблемами немецкой бабы. Она всегда лишь приказывала пяти или шести немецким девицам, которые входили в местечковую ячейку Союза немецкой молодежи. Фрау Тильда была не просто leiterin, или даже fuhrerin[25] этой ячейки, но душой всего немецкого землячества в К. Сначала оно было не очень большим, ибо о своей принадлежности к немцам заявили только восемь семей; но с началом войны оно значительно расширилось, поскольку в местечке расквартировали пехотный полк дивизии СС «Герман Геринг», а за ним, как мухи на мед, потянулся караван немецких семейств, которые занимали лучшие еврейские квартиры и самые доходные чешские синекуры.
Но прежде Тильда такой вроде бы не была. Когда-то давно, говорят, она была краснолицей немецкой mädel,[26] довольно робкой и хорошо воспитанной; после брака с чехом начала ревностно учить родной язык мужа.
Мне, однако, не приходилось слышать чешский из ее уст. Да и она вроде бы забросила его после 1933 года, когда на краснолицых, краснеющих mädel начал эротически и идеологически действовать вождь. И она если что-то выучила из языка западных славян, то скрыла в глубине своей холодной судетской души и никогда в этом не признавалась.
– Ach, die Tilde, – доверительно сказала однажды, еще до войны, старая пани Риттенбахова моей матери. – Die ist schon ganz verruckt. Ви знать, милостпани, когда итти спать, она целовать фсегда портрет этот, wie heisst der Kerl, этот Адольф Гитлер! Na was sagen Sie dazu? Это ест нормал?
Ах, эта старуха Риттенбахова! Собственно, единственный ключ к правде о Кукушке я получил от нее. Пан Гюссе к тому времени уже служил зенитчиком где-то в окрестностях Гамбурга, поэтому старая пани могла снова показываться на улице. Но если раньше она была разговорчивой и на своем клоунском чешском охотно болтала в лавках, то теперь замолчала, ходила по местечку в потертом зеленом плаше, как тень той веселой старой матери полка, толкая перед собой коляску с Хорстом. Мальчонка становился коленками на сиденье, разглядывал окружающий мир и пискляво, на непонятном немецком, задавал няньке различные вопросы, на которые та вполголоса отвечала. У фрау Гюссе, его матери, уже не оставалось времени для ребенка. Не покладая рук она трудилась ради победы Рейха: руководила арбайтсамптомом и даже фолькштюрмом, потому что война уже близилась к концу.
Однажды мы встретили ее, старую пани Риттенбахову, на нижней дороге за вокзалом, собственно – лишь коляску с Хорстом, оставленную у входа в мелочную лавку. Хорши вытарашил на нас глазенки, похожие на перезрелые черничинки, и сунул палец в нос.
– Посмотри, – сказал Бенни-Пржема, первый альтист нашего бэнда. – Это, кажется, молодой Гуса, а?
– Хорст Гюссе, – ответил я. – Братишка Руды Гусы, спаси его бог.
Бенни-Пржема с интересом рассматривал черноволосого ребенка.
– Ну, на братана не очень похож, – сказал он. – Эти глаза, волосы – я не я буду, он похож скорее…
В это время из магазина вышла пани Риттенбахова.
– Добрый день! – поздоровались мы, и я смущенно произнес:
– Любуемся вот на братишку Руды…
У старухи – или мне это только показалось – заблестели глаза.
– Ja, ja! – сказала она. – Der arme Rudi.[27] Теперь есть с ним конец.
– Вы что-то слышали о нем? – спросил я. Старушка повертела головой.
– Он есть на Восточный фронта. – Потом добавила с заметной иронией в голосе: – Er kämpft für den Fuja und Vaterland.[28]
– А это, значит, его братанчик.
– Так он на немца совсем не похож, пани Риттенбахова, по крайней мере, на чистую расу, – произнес Бенни-Пржема и подмигнул. Та посмотрела затуманенными, влажными глазами на Бенни-Пржему и, поколебавшись, сказала:
– Так он не есть немец. – И потом вроде бы замолчала и – после долгой паузы – тихо сказала: – И такше не есть чех.
– Как это? – спросил я, но тут из магазина вышли люди, и пани Риттенбахова скоренько распрощалась.