Но, может быть, пролетавший самолет не имел к нему никакого отношения? Поль старался убедить себя, что это самолет какого-нибудь местного фермера, возвращавшегося домой после кутежа в городе и придерживавшегося железнодорожного пути, чтобы избежать столкновения с горами. Однако это было маловероятно. Зачем ему лететь так низко? Да и как можно разглядеть в темноте железнодорожный путь? И как бы в ответ на его вопросы над долиной ослепительно вспыхнула ракета. Поль зажмурился. Его глаза, привыкшие к ночной темноте, даже доли секунды не могли вынести этого невероятно яркого света. Самолет летел не менее чем в двух милях от него.
Заметили ли они его? Могли ли они его заметить? Странно, но в долине не было теней. Впрочем, нет, это естественно. Он находился на земле, и угол освещения был таким, что их и не должно было быть. Но сверху? С самолета? Он не имел понятия, могли ли его увидеть. Несколько секунд спустя вспыхнула вторая ракета, уже чуть севернее. Тот это самолет или уже другой, он не мог понять. Но достаточно и одного. Ведь Поль находился не в горах, здесь негде было спрятаться. В отчаянии он подумал, не попробовать ли копать? Но нет, это совершенно невозможно, это просто инстинктивное желание спрятаться. Он побежал. Бежал минуту, может, полторы, пока не заболело в груди, не пересохло в горле, а ноги не начали подкашиваться. Но он продолжал бежать, зная, что это бесполезно, что так ему не достичь спасительных гор с их камнями, деревьями, кустарником. Он упадет, задохнувшись, еще в долине, беззащитный под этим ужасным, ослепляющим светом. Поль заставил себя перейти на быстрый шаг. Только одно ему пришло в голову — глупо, абсурдно — передвигаться как бойскауты: пятьдесят шагов бегом, пятьдесят шагом. Но и в этом случае потребуется не менее сорока пяти минут.
Гул самолета нарастал. Он раздавался с двух сторон, и Поль понял, что самолетов было два. Почти одновременно темноту прорезали две вспышки ракет. На этот раз примерно в миле от него. Бесполезно прижиматься к земле и укрываться полынью. Даже если бы он успел нарвать большую охапку и укрыться ею, это было бы заметно и выглядело неестественно. Нет, это не годится.
Но выход нашелся. Надо прикрыться не полынью, а шаром перекати-поля! Конечно! Поль осмотрелся и при свете догорающей ракеты различил впереди довольно большой шар, перекатываемый ночным ветерком. Поль шагнул вперед и успел его схватить. Шар был похож на лапу гигантской кошки: колючий, но терпимо. Он вырвал из него кусок и нахлобучил на голову до самых плеч. Это лучше, чем ничего. Поль ускорил шаг. Может быть, эта хитрость и поможет, думал он. У него впервые появился проблеск оптимизма и надежды. Ведь долина простиралась на десять миль в ширину и тридцать в длину. Такую территорию нелегко просмотреть ночью. И хотя вспышки были очень яркие, они длились лишь минуту или две.
В невероятном напряжении Поль продолжал идти на восток, уже думая не о том, как бы добраться до гор. Теперь каждый шаг казался достижением. Он представил пловцов через Ла-Манш, которые мечтали добраться до берегов Франции. Наверное, эти берега казались им чем-то недостижимым и они были сосредоточены лишь на том, чтобы поднять из воды тяжелую руку, сделать еще один взмах, преодолеть еще один ярд. Пробираясь через этот ужасный шум и свет, Поль сравнивал себя с этими пловцами. Ну, когда же они замолчат, перестанут гудеть над головой! Вдруг позади него, на расстоянии полумили, вспыхнула ракета. Вслед за ней еще одна, но уже в нескольких сотнях ярдов от него.
Первым желанием было бежать, вторым — замереть. Поль пожалел о том, что не замер сразу, как только вспыхнула ракета. Но ведь перекати-поле тоже двигается. Ему хотелось припасть к земле. Но двигаться было опасно. Надежнее стоять и ждать, когда эта чертова ракета погаснет. И он стоял, шепча ругательства. Через несколько мгновений, показавшихся ему вечностью, ракета погасла. А несколько минут спустя еще две ракеты осветили небо в трех — трех с половиной милях к северу. На таком расстоянии ему ничего не грозило. Все еще держа перекати-поле, он зашагал вперед. Он остался в живых, хотя бы на время. Голова кружилась от радости. Он поклялся, что больше никогда не наступит на муравья,— Поль понял, что испытывают муравьи, когда снуют по бесконечному открытому пространству и, может быть, тоже шепчут ругательства…
ЧЕТВЕРГ, 13 АВГУСТА
12 ЧАСОВ 10 МИНУТ ПО МЕСТНОМУ ЛЕТНЕМУ ВРЕМЕНИ
Дядя Уильям уже не мучился. Он был без сознания. Единственное, что ему теперь оставалось,— это дышать, поддерживая биение сердца, и не более того: ритмические сокращения, перекачивавшие кровь в его пылавшем теле. Он не знал, что его жена умерла восемь часов назад. Не знал, что его друзья и соседи уже умерли или умирали. Не знал, что его страна сделала такое возмутительное, такое невероятное преступление по отношению к нему и остальным жителям Тарсуса. Но прежде всего ему не надо было сидеть здесь и смотреть, как это делала Хоуп почти всю ночь и большую часть дня. Она сидела у его койки и следила, как его бренное тело боролось со смертью. Уходило время, и вместе с ним уходила ее любовь и жалость к нему и возникал уродливый зародыш равнодушия и нетерпения. Она знала, что причиной этого частично была усталость, частично беспомощность и депрессия, которую она почувствовала после того, как услышала ужасную новость по радио. В усталости и безнадежности, конечно, крылась основная причина. Наступил тот предел, когда просто хочется сдаться.
Хоуп почувствовала полное отчаяние, когда услышала сообщение о Поле, переданное по радио. Как это странно, подумала она, ведь она так мало его знала. Неужели ее дядя и тетя, которых она знала и любила всю свою жизнь, значили для нее меньше? Безусловно, нет. Но смерть тети Эмили не носила трагического характера. Она болела и умерла, как это бывает со всеми стариками. И, сидя возле дяди Уильяма и наблюдая, как он борется за жизнь, она не могла поверить, что существует связь между Дагуэем и его болезнью. Это было не менее дико, чем пули, подстерегавшие Поля. Но все выглядело так естественно. И гнев не возникал. Она полагала, что он придет позже. А теперь оставались только безумная усталость, нетерпение и чувство вины.
Хоуп осторожно вытерла пот с лица дяди. Она уже два часа сидела на стуле у его постели и решила выпить немного воды, покурить, а потом вернуться.
Она поднялась и пошла в приемную, отгороженную занавеской. Доктор Бартлет разрешил ей пользоваться этой комнатой. Она могла бы пройтись по улице или сходить в столовую и выпить кофе. Можно просто постоять у палатки и подышать ночным воздухом, но там был часовой, который непременно заведет с ней разговор. Начнет убеждать, какой он отличный парень, какие они все отличные ребята. Ей это совершенно безразлично. Она не хочет иметь с ними никаких дел, ни с одним из них.
Хоуп закурила сигарету, глубоко затянулась и, выпуская дым, погасила спичку. В приемной было светлее, чем в палате. На столе горела лампа, наверху висела еще одна, укрепленная на шесте. Она посмотрела на стул, такой же твердый и неудобный, как и в палате, и решила на него не садиться. Вместо этого Хоуп легла на пол и вскоре почувствовала, как стали расслабляться мышцы. Лежать на полу оказалось на удивление удобно. Она была благодарна доктору Бартлету за его разрешение пользоваться приемной. Разве могла бы она так лежать под наблюдением часового? Хоуп ничего не имела против часового, которого приставил к ней майор Роберт-сон. Она ожидала гораздо худшего. Но ей разрешили ходить относительно свободно — вероятно, лишь из-за тяжелого состояния тети и дяди. Если б не они, она была бы… под домашним арестом? Под настоящим арестом? Она не знала. Не знала она также, каковы пределы власти Робертсона. И есть ли вообще какие-нибудь пределы их власти?
Конечно, он был взбешен. Хоуп вполне вежливо отрицала свою осведомленность о намерении Поля покинуть Тарсус, хотя они и провели ночь вместе. Хоуп утверждала, что после того, как два солдата появились в восемь утра, она пошла готовить завтрак, намереваясь затем вернуться и разбудить его. Потом, приготовив завтрак, она пришла в спальню и обнаружила, что комната пуста. Поля там не было. Она не имела ни малейшего представления, когда и куда он ушел. Хоуп твердо держалась этой версии, и Робертсон не мог уличить ее во лжи. Но он, конечно, знал, что Хоуп лгала, и она понимала это. Чем это ей грозит, Хоуп не представляла. Она чувствовала, что за ней следят, и пока не строила никаких планов. Она выжидала. Отчасти потому, что должна была оставаться около больных, отчасти потому, что любое действие казалось ей предательством по отношению к Полю — как будто он уже погиб. Правда, она понимала, что шансов на успех у нее почти что нет, но, если его поймают, она останется единственным свидетелем. Тогда ей придется что-то предпринимать. Бежать? Оставаться здесь и просто ждать? Она не знала.