— Здорово это ты наловчился, Лёша, эк его… палочками. По-китайски. — подобострастно и поддерживая себя тусклеющим взором, заручился Пётр Алексеевич лидочкиным союзничеством, кое, отплёвываясь хлопьями вазаби, она даровала супругу куда охотнее, чем барон Даниэл другому бэконову персонажу, настырному, как и все горбунки.
Алексей Петрович, воспользовавшись паузой челюстесжатия сотрапезников, пальцами выщелкнул — раз (не попал), другой (снова промахнулся), третий (угодил верно, захвативши чёрные впадины недоклычья соседней отроковицы, тотчас, правда, сгинувшие), — девицу Гарлин (причём и без того неуёмный тамбуриновый грохот усилился, следуя цоканию его перста, словно кортесов кортеж — змеению иберской танцовщицы) да международным жестом (проткнутое в направлении бутылки пространство, кравческое движение ладони) потребовал повторить.
Ещё раз. Пауза. Краска бешенства на щеках Лидочки, подделывающаяся под стыд и обнаружившая прыщика альбиноса на среднем подбородке, а в отставивших вилку, горбом вверх, пальцах (нет, ногтях!) — страсть к его выдавливанию. Послепасхальная жатва лысеющих чандал, под житогноем бредущих назад, к Голгофе: знать, ганговский Харон, при поддержке андрокоттового элефантового подразделения, требовал двойную плату с европейцев.
Девица Гарлин развернулась, — показавши на правой костлявой ягодице меловый оттиск пятерни, размерами вдвое превышавшей её собственную, — возвратилась с непочатой бутылкой, принявшись столь энергично истязать её своим штопорком женского габарита, что Алексей Петрович, смилостивившись, исторгнул пробку, живо свершивши необходимый обряд; губы прильнули к ободу «чистого» стакана (зачем менять посуду при инцесте, так ли, Эоловичи с Эоловнами?!), и Гарлин удалилась, в каучуковую перчатку погружая пальцы, перебирая ими там, словно примерялась к флейте, да унося симметрический след на ляжке vis-à-vis (нет ничего эротичнее вне дома работающей женщины: первейшей Жорж-Зандкой была, оказывается, Афродита Банальная, банным листом льнущая к еврипидовой пяте!) при гробовом молчании и аритмично шевелившихся губах Лидочки, уже одолевшей прыщ, покорившись во время этой процедуры ребровским заливистым взрывчикам, и блудливо поводя маслянистым бедром, сквозь les bas чётко просматривался каждый пупырышек с предполагавшимся колким зверёнышем волоска, — когда Алексей Петрович участливым взором справлялся о судьбе отцова ридикюльчика.
Спаржевые урамаки, серебристые по бокам, зеленевшие остриями на некрашенном носу нового судна, были взяты Алексеем Петровичем на «ура» (Лидочка успела лишь вознести свою дебелую, блёклой бёклиновской наяды, руку) и пошёл опустошать ряд маки — как заправский вишистский милиционер! Macké, «Шиф оф суши» превратился в прогулочный катер, о чём, уже ощущая жар от выпитого, Алексей Петрович мог бы поведать илотовым пращурам со своей вечно-отроковицкой откровенностью Ментора, нерасторжимо связанного с витражным пастырем да отарой отроков, вовсе притихших, сонных, отставивших опорожненные «коки», и только единством заговорщицкого отлива белков доказывающих связь с грохотом кроталона и барабана, перемещающихся сейчас к юго-западу.
Давешнее бесполое дитя ухватило из-за стульной спинки куртку алой кожи, вцепилось в её воротник зубами, — снова показавши нехватку клыков, — перстами изготовившись к одеванию, сдавило кружевной рукав и так, обременённое добычей, кивнуло Алексею Петровичу, ответившему ласково, почти с сыновьей улыбкой, принятой Петром Алексеевичем как ему предназначенную, и взлохмаченной ладонью загородившим от Лидочки стаканово влагалище с шестью следами своей нижней губы: «Ай драйв!». Действительно, не пей, великий архитектор, зиждитель храма мигрени моей, — и Миттеран с чулком на голове тебя доведёт до пирамид! Оба гулких «ай» грянули растянуто, адамовой жалобой безумца.
Петр Алексеевич пьянел скоро, с туповатой благожелательностью поглядывая за окно, где гибкий, почти шарнирный азиатец без каски, подруливши к Mitsubishi Colt на безымянном бежевом мотоцикле, стреножил его, воздевшего от земли долго ещё потом вертевшееся колесо, — и его появление наконец-то восполнило некую нехватку (так шахматный горбунок, сиганув, восстанавливает искомое равновесие), ощутимую, оказывается, не только Алексеем Петровичем, ибо с неба, также накренившегося, точно ждущего сигнала для окончательного подчинения ньютонову закону, прыснула мгновенная гагачья белизна. Азиатец же возник в ресторане, возложил звякло-перебористую связку ключей к подножию кактуса, очутился за осветившейся по периметру барной стойкой (вода помчалась в самовар напористо, гулко) и занялся коктейлями: подкидывая стальные чаны, запуская в них лимонные астериски, струясь шуйцей до самого своего хребта под механическим накатом крепенького — не крупнее антоновского яблочка — апельсина, приноравливаясь одновременно жонглировать половинками ананасной земляники, сверкающими слизисто-улитковым мясцом, поочерёдно закидывая атлантовых Артемиев Филипповичей в миксер, заливая их ворчащими молоками да ромом, водкой или саке, да, — вжавши обоими большими пальцами пунцовую кнопку, — размётывая всё это по гранёным стенам аппарата, ритмично двигая узкой безбровой впалощёкой мордой, упреждая порывы грозового шквала, устремляющегося к стороне полуденной да забиравшегося, чуял Алексей Петрович, чуть на восток. Фруктовая буря обрушивалась в ещё более многогранный бокал, протыкалась соломинкой сомнамбулической окраски, венчалась яблочным абортышем с парой насаженных на вертел маслин, — уже бескостных, а значит, гефсиманскую пытку преодолевших, — и утаскивалась с топотом и плеском ключей (оброненных и снова водворённых в оазис) девицей Гарлин, коей, прикончивший чилийское вино Алексей Петрович, сделал (под смирившуюся с судьбой переглядку Лидочки с отцом) свой экзотический заказ кистью, умевшей принимать самые замысловатые, самые неестественные для человечьей длани формы.
Азиатец, вдруг задрожавши ноздрёй, кивнул, как лошадь в деннике, заслышавшая шорох ночной подачки, гикнул, подбросивши мандарин, живо четвертовал его, стрельнул, промахнувшись, по люстре, цитрусовой косточкой, рванул щетинистый куполок половинки киви, по весне обычно пахнущий, словно сильвапланский утёс — черникой («Да, завтра, пап, не забудь бритвы». Пётр Алексеевич не расслышал, обративши взор на горемычного, как Пенфей, карапуза в джинсовой пижаме, с галлоном мескаля под мышкой, взгромоздившегося за руль своего Colt’а и взведшего его курок, ожидая, пока последняя краснокожая дриада влезет грязными бутсами на заднее сиденье), — тут-то весь арсенал алхимических ингредиентов с пробирками и даже самоварным блюдцем, — наполненным, точно в ожидании аспида кумирни, киселём, — свалился, сбитый жилистым локтем, переусердствовавшим в имитации удара крыла — лишь Алексей Петрович уловил как золотой плеск осколков совершенствует, обрамляя его, дальний барабанный гул.
Ах это наслаждение глумливых чандал! Растопленный икаров порыв (в уши улиссовой матросни перетекший — только кто знает об этом?!), — вот она и возрадовалась по-шакальи (самкой шакала!) распадающейся круговерти членов, устремлённой в столь похорошевшие от метаморфозы волны (Нереево нерестилище!), — мы же, под грохот бури, эту монодию номадов, сразу ищем в пучине лемносских флибустьеров, вовремя уплывших будущих аргонавтовых супружниц — ухвативших все три кайросовы косы! Челюсти Лидочки сжались, и она замерла, оттопыривши большой палец, прижавши остальные нестройным частоколом с прорехами к подбородкам, словно подавляя недержание детского фурирчика, да в немом пароксизме наслаждения выпускала, кривя запёкшиеся губы, целый масонский фартук дыма и оголяла испод предплечья с налипшими рисинками; Алексей Петрович проверил: капля соевого соуса сверкала, как прежде, облая, непорочная, и казалась ещё ядрёнее в тени нависшей глыбы Лидочкиной груди (на эту тень Алексей Петрович обратил внимание сразу, не простецкой хваткой взора художника, но как-то инстинктивно-эвмолпидовски подстраиваясь под гравировальщицкий прищур небожительского взгляда, с земли приноравливающегося к пиэрийскому ракурсу) — выходит, яйцо на шляхе, уминаемом калигвами легионеров, остаётся целым!