– Мне не хотелось бы так поступать, но я могу донести на тебя прямо сейчас. – Он снова завел мотор, как будто подкрепляя предупреждение.
Быстрым движением Эй-ты заглушил трактор и вынул ключи; машина дернулась, встала, и все утихло. Невдалеке сердито прокричала сорока.
– Не угрожай мне, Томас. На тебя смотреть жалко. – Эй-ты отдал ему ключи.
– Ты что, не знаешь, что я в любой момент могу на тебя донести?
– Я вижу, вы придумали отличный план. Но не учли, что я камикадзе.
– Кто?
– Если таков ваш лучший в мире план, вы все пропадете вместе со мной. Весело будет. Скажи Тону и Тони. Если настало время еще поразвлечься, с меня уже не убудет. Завтра пятнадцатое число, и я жду первый взнос.
Дюжина озорных воробьев прытко принялась рыться во свежевспаханной земле в поисках счастливых находок.
– А если мы откажемся?
– Пяти дней не протянете. Один за другим. Пока не знаю, в каком порядке. Бац. Бац. Бац.
Он открыл дверь и спрыгнул на землю. И огляделся:
– Хорошо-то как тут, загляденье.
И ткнул в сторону Томаса пальцем:
– Я очень изменился, понимаешь?
Воробьи, встревоженные этим замечанием, улетели прочь.
Удаляясь от притихшего трактора, он пытался не думать о том, что надежда, оставившая его на пороге тюрьмы, возможно, не вернется уже никогда. Он еще не довел до конца все, что собирался сделать, для того чтобы развеять клубы густого тумана, которым была окутана его жизнь.
Он позвонил в дверь, и в течение долгого времени ничего не происходило. Снова нажал пальцем на кнопку звонка, хотя звук и действовал ему на нервы. И перестал на нее давить, когда услышал шарканье шагов, гораздо более усталых, чем в прошлый раз, по другую сторону двери.
– Кто там?
Словно все это уже было в его жизни, а может быть, именно потому, что речь и вправду шла о том, что прожито, он не стал больше звонить. А осторожно постучал в дверь костяшками пальцев. Послышалось бренчание засовов и цепочек, и дверь наконец открылась. Обитатель квартиры постарел, стал рассеяннее и казался еще более чужим.
– Что вам нужно?
– Здравствуй.
Человек вынул из кармана очки и нацепил их. Потом вгляделся в него, но не узнал.
– Слушаю вас? Чего вам нужно? – И снова положил очки в карман.
Эй-ты шагнул вперед и вошел в квартиру.
– Ну-ну! Вы чего хулиганите?
Войдя в прихожую, незваный гость запер дверь и повернулся к старику:
– Ты что, не слышал, что меня судили? – протянул он с укоризной, словно отчитывая ребенка. – Тебе никто не сообщил, что меня посадили в тюрьму?
– Вот черт! Ты эт-самое! – Он снова нацепил очки, чтобы хорошенько его разглядеть. – Совсем стал взрослый.
– А навестить меня в тюрьме тебе в голову не приходило?
– Да уж, мать твою: в тюрьму сажают тех, кто здорово нашкодил.
– Прекрасно.
– А тебя, выходит, отпустили.
– Выходит, так. А с мамой что произошло? Из-за чего она покончила с собой?
– Эй, опять ты за старое.
– Не хочешь мне рассказывать?
– Не хочу. Не твое дело.
И больше ему уже ничего не удалось ни сказать, ни подумать, даже пошаркать ногами не пришлось: ребром ладони Эй-ты сломал ему шею. Тот упал, как бесхозный мешок. Очки отлетели в сторону и наделали больше шума, чем тощий скелет свалившегося на пол человека.
Эй-ты присел на корточки, чтобы удостовериться, что отец не дышит. Потом встал и начал щелкать выключателями, зажигая свет в коридорах и комнатах. Грустные голые лампочки тускло освещали нищий беспорядок. В столовой клеенка вся в хлебных крошках. Там же, в столовой, на буфете он увидел фотографию в простой оправе. Глаза женщины сияли, лучились счастьем. Он долго на нее глядел, потом спрятал в карман. Чтобы выйти из квартиры, ему пришлось подвинуть тело старика, мешавшее открыть дверь. На лестнице было темно. Ему показалось, что кто-то из соседей играет на пианино весьма печальную мелодию. А может, ему самому было грустно. Бесшумно, как будто не желая потревожить пианиста, убийца навсегда закрыл дверь родного дома и сделал над собой усилие, чтобы пролить хоть пару слез невыплаканной печали, а может быть, и боли, но ничего не вышло, поскольку мужчины не плачут.
За деньги
Что же, наверное, вот почему: мне кажется, солдаты убивают по долгу службы. Наиболее ясно отдает себе в этом отчет пехота. Они видят врага лицом к лицу и слышат крики детей. До тех, кто бросает бомбы, после их подвигов не долетает даже запах гари. И все же ни для кого из них в убийстве нет ничего личного. Особенно много общего у меня со снайперами: каждый смертельный выстрел – особенный, лично для кого-то предназначенный, как бы ему посвященный. Но те всегда на безопасном расстоянии и действуют посредством пули. Жертву они видят, но заводить с ней знакомство им совершенно не нужно. А мне это необходимо. Я человек, убивающий человека: с каждым я работаю индивидуально. Я убиваю тех, с кем знаком не понаслышке, знаю их имя и фамилию, глядел им в глаза. В этом состоит моя работа. Я не могу позволить себе ни малейшей ошибки, поскольку моя деятельность закончилась бы в два счета, а профессия у нас очень жестокая, потому что, хотя это и трудно себе представить, конкуренция в нашем деле высочайшая. Поэтому, чтобы избежать неприятностей, я не могу позволить себе совершить ошибку. Никогда.
Да, да, мне ясно, о чем вы; но это не так: ни капли раскаяния. Отношение к работе у меня сугубо профессиональное. Поймите, я убивал мужчин, женщин, детей, собак, лошадей, стариков; всякое бывало, хотя в основном это были мужчины средних лет. И никогда не видел различия между убийством болтливого кассира и устранением двенадцатилетнего подростка, существование которого противоречило намерениям моего клиента.
Естественно: в жизни есть люди, стоящие поперек дороги; я такие затруднения решаю, вот и все. Зачем мне глядеть им в глаза? Это моя гарантия. У каждого свой стиль; мой основан на полной уверенности в том, что это и есть моя мишень. Предварительно в течение недель, предшествующих этому событию, я тщательно изучаю все особенности своей мишени, слежу за обычным ходом ее жизни и даже время от времени с ней заговариваю.
Разумеется: именно тогда я и гляжу ей в глаза. И чувствую себя огромным пауком.
Конечно: объект и не догадывается ни о том, что выступает в роли жертвы, ни о том, что я уже расставил ему ловушку, ускользнуть из которой никак не удастся.
Что вы имеете в виду, сострадание? Этот человек – помеха для моего клиента, вот и все. И тот, кто платит, руководствуется своими соображениями, вникать в которые я не хочу. Так что ограничиваюсь высокопрофессиональным исполнением своих обязанностей.
Ну, выразим это так: как все, чья жизнь посвящена занятиям подобного рода, я живу неплохо, ни в чем себя не ограничиваю, но, может быть, я слишком много времени провожу один. У меня бывают женщины, но иногда я тоскую по пламени домашнего очага и по руке, которая гладит тебя по голове, день катится к закату, а ты лениво наблюдаешь, как на твоем лице беззвучно формируются все новые морщинки, и нет других забот. Да, я чувствителен необыкновенно: я понимаю, что жизнь одна, и это побуждает меня особенно ценить все мелочи в отношениях между людьми, к примеру. Недавно я решил начать совместную жизнь с одной из своих подруг.
Да-да, мы будем жить как муж с женой, вы правы. Она замечательная женщина и ни о чем меня не спрашивает, когда я говорю, что уезжаю по делам, и пропадаю на целый месяц. Вдобавок она почти так же, как и я, любит искусство.
О, несомненно, только представьте, что стены моего дома увешаны множеством картин, в основном современных художников. А сейчас я открою вам тайну: в укромном уголке у меня висит La paysanne Милле…
Да-да, знаменитая картина, о которой говорят, что она…[2]
Нет, что вы, я совершенно спокоен. Благодаря этому маленькому собранию шедевров у меня возникла необходимость установить дома хитроумную охранную сигнализацию. И по правде сказать, я могу себе это позволить.