– Да?
– Я очень сожалею.
– Спасибо, Тино. Скоро прибуду.
Все из-за тебя, Тино, из-за того, что дал мне номер телефона, который никогда не должен был мне давать, а я не должен был просить.
Он и думать забыл о Клер, он забыл, что все это затеял для того, чтобы все в их жизни переменилось. Потрясение было слишком велико. Вертолет уже набирал высоту, а он все еще думал, а не унести ли ноги на край света, ведь и дня не пройдет, как все будет раскрыто.
Пролетая над хижиной Пероза, он без особого интереса заметил, как разбрелось по долине обширное стадо баранов, равнодушных к драмам, творящимся на небесах. Только пастух задрал голову, приставив ладонь ко лбу, как козырек кепки. Пилот повел машину по спирали вверх для соблюдения необходимой дистанции при перелете через перевал Аула; это его приободрило, доказывая, что, как бы он ни паниковал, лучше быть живым, даже если ты боишься и тебя мучает совесть, чем жертвой топорно проведенного убийства, которое должно было сойти за несчастный случай. И тут под действием вибрации укрепленный под задним сиденьем маятник наконец отцепился, заработал и привел в действие механизм, два дня тому назад установленный уже мертвыми ныне богами в солнечных очках, и на глазах у перепуганного пастуха и у стада баранов вертолет величественно взорвался, внезапно преобразившись в колесницу Ильи-пророка, гигантский, печальный и в своем роде прекрасный огненный шар. И вот клуб огня превратился в сгусток дымящегося металлолома и грянулся о землю возле хижины Пероза, неподалеку от скромного надгробного памятника, как будто ему тоже хотелось на пастбище к баранам. Когда все снова стихло, дрожащему от ужаса пастуху показалось, что из-под земли раздался хриплый замшелый голос: ядрена мать, угомонитесь, суки! Опять явились к нам мудилы с фотовспышками…
Клавдий
– Ты слышишь меня, Клавдий?
– Что?
– Слышишь?
– Да.
– И что я тебе сказала?
Он оторвался от книги, в которую был погружен, и молча смотрел на нее.
– Что я сказала? – нетерпеливо повторила она, стоя в дверях кабинета.
– Не знаю.
Она глубоко вздохнула, чтобы запастись терпением.
– Я ушла.
– Хорошо.
– Приготовишь себе обед.
– Конечно.
– Бобы стоят возле микроволновки.
– Я не знаю, как эта штука включается.
– Хорошо, я рядом с ними ковшик поставлю. Хорошо?
– Конечно. Когда ты вернешься?
– Не знаю.
– Хорошо.
– Ты даже не спрашиваешь, куда я пошла.
– Куда.
– Не важно. Бобы, ковшик, кухня. Уяснил?
– Да-да, спасибо.
Послышались шаги жены, бряканье посуды на кухне, потом она снова появилась в дверях кабинета. Он поднял голову. Она разглядывала его, как изделие, выставленное на продажу.
– Перед выходом из дома переодень рубашку.
– Я никуда не пойду.
– Слышишь? Переодень рубашку, если пойдешь куда-нибудь.
– Чем тебе моя рубашка не понравилась?
– Она ужасна.
– Я никуда не собираюсь, – пробормотал он, отстаивая свое.
Но шаги жены уже удалялись вглубь коридора. Он услышал еще, как заскрипела, открываясь, дверь квартиры и как жена, смирившись со своей судьбой, ее захлопнула.
Клавдий снова надолго уткнулся в книгу в тишине квартиры. Через час с лишним он поднял голову: ему хотелось есть.
– Эрминия?
Никто не ответил. Тогда ему смутно припомнилось… Нет, точной уверенности в том, о чем она говорила, у него не было. Он поднялся и вышел из кабинета.
– Эрминия?
Проходя по коридору, он заглянул в кухню. Увидел ковшик и бобы, и тут все вспомнил. Насыпал нут в ковшик и поставил подогревать на медленном огне. Вышел из кухни. Уселся в гостиной в кресло и стал внимательно вглядываться в картину, которой бредил уже несколько месяцев. С тех пор как истратил на нее последние деньги, вопреки протестам Эрминии, в негодовании заявлявшей, что, поставив единственное действующее лицо к зрителю спиной, художник[24] над ними просто насмехается. Да, женщина на картине была изображена со спины. Но можно было почти наверняка угадать, как выглядит ее лицо в профиль, и это делало незнакомку привлекательнее. На нее было приятно смотреть, хотя просторная крестьянская одежда и скрадывала очертания фигуры. Ему хотелось как следует разглядеть ее лицо. Куда она направлялась так решительно? Вдаль, туда, где на горизонте…
Он встал и подошел к холсту. Впервые за многие месяцы, прошедшие с тех пор, как они приобрели эту картину, он заметил, что там, куда шла женщина, что-то сияло таким блеском, что казалось, будто…
– Гляди-ка, – сказал он вслух, хотя говорить было и не с кем.
Он вплотную приблизился к полотну, к этому сиянию. И краем глаза взглянул на крестьянку, словно, подойдя так близко, обогнал ее и, ненавязчиво обернувшись, мог уже как следует разглядеть ее лицо. И увидел его. Сияющее, лучезарное.
– Доброе утро! – сказал он, не в силах оторвать от нее глаз. – Куда вы направляетесь?
– Туда. К свету. А вы?
– А я нет… Я хотел только увидеть ваше лицо.
Крестьянка остановилась и, с весьма беззаботным видом уперев руки в боки, от души расхохоталась:
– Вот и увидели. Откуда вы?
– Я и сам толком не знаю. Можно я пойду с вами?
– Конечно.
– Какой приятный запах!
– Вы это про коровяк?
– Ах, я уже так давно не… что вы сказали?
Он уже осознал, что безнадежно влюбился в эту женщину. И с некоторым сожалением обернулся, но не увидел ничего, кроме окрестностей села, где, наверное, жила эта крестьянка, казавшаяся ему необъяснимо привлекательной. Он был немолод, но чувствовал, что полон сил, решимости, стремления к счастью, желания видеть восходящее с Леванта солнце, и сказал крестьянке, если ты дашь мне руку, мы пойдем вместе смотреть на восход солнца, которое вот-вот выкатится из-за… как называется эта возвышенность?
– Ослиный холм[25].
– Ослиный холм. Какое прекрасное название.
– Это просто его название. А вас как зовут?
Профессор протянул ей руку. Первый отрезок пути он знал на память, ведь он давно его разглядывал, сидя у себя в гостиной. Но они уже вышли на менее знакомое место, ярче освещенное восходящим солнцем…
– Господи, какая свежесть!
По обе стороны дороги тянулось жнивье.
– Да, это роса.
– Ах, роса… – растрогался профессор, вдыхая полной грудью. И представил себе, что ему восемь лет и он шагает по тропинкам Сау[26]. Он повернулся к женщине.
– Я люблю тебя, – сказал он. Все еще держа его за руку, она поглядела ему в глаза и рассмеялась; смех показался ему похожим на журчание ручья. Тут до Клавдия донесся свежий запах ржаных и пшеничных колосьев, недавно скошенных и связанных в снопы.
С неясным чувством вины он оглянулся на запад. Виднелось только село крестьянки, как несколько минут назад, будто они и не сдвигались с места, хотя свет с востока становился все ярче.
Клавдий и смешливая крестьянка очень скоро дошли до Ослиного холма. Солнце уже поднялось выше, теряя желтизну зари, и теперь глазам было больно смотреть прямо на него. Все в округе сияло. До вершины холма доносился запах скошенной пшеницы. А внизу было жниво, снопы, сложенные в стога…
– Вы до сих пор так и жнете? – спросил он, указывая на стог возле дороги.
– А как же еще?
Он решил не уточнять. Происходившее с ним было невероятно; он взял крестьянку за руки и спросил, как ее зовут. Она улыбнулась и спросила, глядя на карман его рубашки:
– Что это такое?
Он опустил голову. Авторучка. Достал и протянул ей:
– Хочешь, подарю? Она серебряная.
Ручка осталась лежать у нее на ладони.
– А что с ней делать?
– Писать. – И немного пристыженно добавил: – Ты ведь умеешь писать?
– Нет, что вы!
Она вернула ему ручку, потеряв к ней интерес:
– Разве пишут не карандашом?
Он присмотрелся к ладоням девушки: у нее были сильные рабочие руки; почти мужицкие.