Едва я открыл огромные стеклянные двери, внутри загорелся свет. Я оказался в холле с куполообразным потолком. Пол был выложен бледно-голубыми плитками. Лабиринт звуконепроницаемых коридорчиков привел меня к длинному коридору, прямому и строгому. Я открывал то одни, то другие двери, но все помещения были пусты и как бы давно покинуты. Я поднялся наверх по обычной лестнице. Наверное, где-нибудь поблизости был лифт, но мне не хотелось его искать. К тому же эта неподвижная лестница была любопытной диковинкой. Наверху в обе стороны тянулся такой же коридор и такие же пустые комнаты; на дверях одной из них я увидел небольшой листок с четко выведенными словами: «Здесь, Брегг». Я постучал и тотчас услышал голос Турбера.
Я вошел. Он сидел, освещенный низко опущенной лампой, сгорбившись на фоне тьмы, царящей за окном, занимавшим всю стену. Столик, за которым он работал, был завален бумагами и книгами – настоящими книгами, – а на другом столике, поменьше, были насыпаны целые горы кристаллического «зерна» и стояли различные аппараты. Перед ним возвышалась стопка листков и ручка, обыкновенная, которую обмакивают в чернила; он делал пометки на полях.
– Садись, – сказал Турбер, не поднимая головы. – Я сейчас кончу.
Я сел на низкое кресло около стола, однако тут же отодвинул его, потому что свет превращал лицо Турбера в расплывчатое пятно, а я хотел рассмотреть его как следует.
Он работал по-своему, медленно, наклоном головы и движением бровей защищаясь от света лампы. Это была одна из самых скромных комнат, какие мне до сих пор довелось видеть, с матовыми стенами, без следа надоевшего золота. По обе стороны двери виднелись четырехугольные, сейчас слепые экраны, стену рядом с окном занимали металлические шкафчики, около одного стоял большой рулон карт или чертежей – вот, собственно, и все. Я перевел взгляд на Турбера. Лысый, массивный, тяжелый, он писал, время от времени стряхивая костяшками пальцев слезу с глаз. Глаза у него всегда слезились, а Гимма (он любил выдавать чужие секреты, тем более такие, которые люди особенно старались скрыть) как-то сказал мне, что Турбер опасается за свое зрение. Тогда я понял, почему он всегда ложился первым, когда мы изменяли ускорение, и почему в последние годы позволял, чтобы его заменяли в работах, которые прежде он всегда выполнял сам.
Он обеими руками собрал бумаги, стукнул ими о стол, подравнивая края, спрятал в папку, закрыл ее и только тогда, опуская большие руки с толстыми и как бы с трудом сгибающимися пальцами, сказал:
– Привет, Эл. Как дела?
– Не могу пожаловаться. Ты… один?
– Это должно значить: тут ли Гимма? Нет. Его нет, вылетел вчера. В Европу.
– Работаешь?..
– Да.
Наступило короткое молчание. Я не знал, как он отнесется к тому, что я собирался сказать, и хотел сначала выяснить его взгляды на мир, в котором мы очутились. Правда, зная его, я не мог ожидать особой откровенности. Он не любил делиться впечатлениями.
– И давно ты уже здесь?
– Брегг, – сказал он, продолжая хранить неподвижность, – не думаю, чтобы это тебя интересовало. Что-то ты крутишь.
– Возможно, – сказал я. – Значит, мне говорить?
Я ощущал то внутреннее беспокойство, что-то среднее между робостью и раздражением, которое всегда охватывало меня в его присутствии – других, кажется, тоже. Никогда нельзя было понять, шутит он, издевается или говорит серьезно; при всем спокойствии, всем внимании, которое он проявлял к собеседнику, он сам всегда оставался абсолютно неуловимым.
– Нет, – сказал он. – Может, потом. Откуда ты прилетел?
– Из Хоулу.
– Прямо оттуда.
– Да… А почему ты спрашиваешь?
– Это хорошо, – сказал он, словно не расслышал моего последнего вопроса. Секунд пять он смотрел на меня неподвижным взглядом, словно желал убедиться в моем присутствии. Его глаза не выражали ничего, но я уже знал: что-то случилось. Только не был уверен, скажет ли он мне. Его поступков я не умел предвидеть. Пока я раздумывал, как начать, он между тем все внимательнее присматривался ко мне, будто не узнавал.
– Что делает Вабах? – спросил я, чувствуя, что этот молчаливый осмотр затянулся сверх меры.
– Поехал с Гиммой.
Я не о том спрашивал, и он это знал, но в конце концов я ведь приехал не из-за Вабаха. Опять наступило молчание. Я уже начал сожалеть о своем решении.
– Я слышал, ты женился, – сказал он вдруг, словно нехотя.
– Да, – ответил я, быть может, чересчур сухо.
– Это пошло тебе на пользу.
Я пытался во что бы то ни стало найти другую тему. Кроме Олафа, ничто не приходило на ум, а о нем я еще не хотел спрашивать. Боялся улыбки Турбера – помнил, как он ухитрялся доводить ею до отчаяния Гимму, да и не только Гимму. Но он только слегка приподнял брови и спросил:
– Какие у тебя планы?
– Никаких, – ответил я, не покривив душой.
– А ты хотел бы чем-нибудь заняться?
– Да. Но нечем было.
– Ты до сих пор ничего не делал?
Теперь я наверняка покраснел. Меня разбирала злость.
– Почти ничего. Турбер… я… я пришел не по своему делу.
– Знаю, – сказал он спокойно. – Стааве, да?
– Да.
– В этом был определенный риск, – сказал он и легко оттолкнулся от стола. Кресло послушно повернулось в мою сторону.
– Освамм ожидал самого худшего, особенно после того, как Стааве выкинул свой гипногог… Ты тоже его выкинул, а?
– Освамм? – сказал я. – Какой Освамм?.. Постой, тот из Адапта?
– Да. Больше всего он волновался за Стааве. Я вывел его из заблуждения.
– Как это – вывел? Кого?
– Но Гимма поручился за вас обоих… – докончил Турбер, словно и не слышал меня.
– Что?! – сказал я, поднимаясь с кресла. – Гимма?
– Конечно, он и сам был не очень уверен, – продолжал свое Турбер, – и сказал мне об этом.
– Так на кой черт он ручался! – взорвался я, ошеломленный его словами.
– Он считал, что это его долг, – лаконично объяснил Турбер, – что руководитель экспедиции обязан знать своих людей…
– Чепуха…
– Я просто повторяю то, что он сказал Освамму.
– Да? – сказал я. – А чего же все-таки боялся этот Освамм? Что мы взбунтуемся, что ли?
– А у тебя не было такого желания? – спокойно спросил Турбер.
Я задумался. Потом сказал:
– Нет. Всерьез никогда.
– И ты дашь бетризовать своих детей.
– А ты? – медленно спросил я.
Впервые с момента встречи он улыбнулся движением бескровных губ и ничего не сказал.
– Слушай, Турбер… помнишь тот вечер, после последнего разведывательного полета над Бетой… когда я тебе сказал…
Он равнодушно кивнул. Неожиданно мое терпение лопнуло.
– Я тогда сказал тебе не все. Мы были там вместе, но не на равных правах. Я слушался вас, тебя, Гимму, потому что сам этого хотел. Все хотели: Вентури, Томас, Эннессон и Ардер, которому Гимма не дал запаса, потому что прятал его для более ответственного случая. Порядок. Только по какому праву ты сейчас говоришь со мной так, словно все время сидел в этом кресле? Ведь это ты послал Ардера вниз, на Керенею, во имя науки, Турбер, а я вытащил его во имя его несчастной требухи. Мы вернулись, и, оказывается, осталась только правота требухи. Только она сейчас принимается в расчет. А наука нет. Так что, может, я должен сейчас спрашивать тебя о самочувствии и ручаться за тебя, а не наоборот? Как ты думаешь? Я знаю, что ты думаешь. Ты привез груду материалов, и тебе есть во что спрятаться до конца жизни, и ты знаешь, что никто из этих любезнейших не скажет тебе: сколько стоил этот спектральный анализ? Одного? Двух человек? Не кажется ли вам, профессор Турбер, что это немного дороговато? Никто тебе этого не скажет, потому что у них нет с нами никаких счетов. Но у Вентури есть. И у Ардера, и Эннессона, и у Томаса. Чем ты будешь тогда платить, Турбер? Тем, что выведешь Освамма из заблуждения относительно меня? А Гимма тем, что поручится за нас с Олафом? Когда я увидел тебя впервые, ты делал совершенно то же самое, что сейчас. Это было в Аппрену. Ты сидел за бумагами и смотрел, как сейчас: в перерыве между более важными делами, во имя науки… – Я встал.