Я пытался представить себе, куда пойду в случае увольнения; я уже рисовал себе картину, как останусь здесь, в Коломне, и буду побираться у Кремля, фотографируясь со взрослыми и катая детей, пока гниющие мои ноги не доведут меня до гангрены, когда Зорин завершил разговор свой с полицейскими и направился к нам, сдвинув брови и оживленно переговариваясь с Мозельским. Сашенька шел рядом с ними, покачивая головой. Я задохнулся от страха и, плюнув на Аслана, начал было подниматься на ноги — я собирался встретить судьбу свою стоя, — но от слабости ноги подкосились, и я снова рухнул. Зорин сел у меня в головах рядом с Толгатом и некоторое время молчал, а потом спросил:
— Что, как он?
— Слабый, но ничего, ничего не поломалось, — ответил Аслан бодро. — Так, побиватый и поранкатый.
Тут Зорин неожиданно захохотал.
— Ну мужи-и-и-и-и-ик! — протянул он. — Во русская душа оказалась! Не думал, что в этой тряпке что-то такое есть. Здоровая злость, а? И крепкий, бычара, а? — Тут Зорин так толкнул Толгата локтем в бок, что Толгат ойкнул. — Григорьевское измолотил, пол-Рязани потоптал, а сам только побиватый и поранкатый! А ниче так! — И, вскочив на ноги, Зорин с неожиданной нежностью почесал меня за ухом. — Ну, — сказал он, — пойду и я в гостиницу. Три дня не мылся, блядь. Намотались мы за тобой, дубина стоеросовая, а? Если бы неизвестно кто, стрельнули бы в тебя парализаторами и дело с концом. «Не препятствовать…» Я только молился Божечке, чтобы ты людей топтать не начал, псих ты ненормальный. — И, поправив пояс, Зорин тихо сказал Аслану: — Верите, Аслан Реджепович, каждый раз, когда это пейджер наш благословенный срабатывает, я думаю, что у меня сердце разорвется… Спасибо вам за ту таблеточку… Самому неловко…
— И все хорошо, — тихо ответил Аслан. — Есть еще, вы прихаживайте.
— Ну, дай бог, я уж больше так не расчувствуюсь, забудем, — смущенно сказал Зорин. — Сильно между нами, да?
Аслан только кивнул и улыбнулся, и успокоенный Зорин, зачем-то потерев ногой мне живот, крикнул полицейским:
— Спасибо, ребята! — А потом сказал, обращаясь к Толгату: — И вам спасибо, Толгат Батырович. Ночь они тут в оцеплении простоят, пока балбес наш отлежится. Спальник, одеяла сверху, еду — все сейчас Мозельский принесет, да, Мозельский?
— Все принесу, — охотно кивнул Мозельский.
— Хорошо, — сказал Толгат, улыбаясь.
— Святой вы человек, Толгат Батырович, — сказал Зорин. — Я уж позабочусь, чтобы все это было отмечено как следует.
Толгат снова улыбнулся, опустив голову, и они ушли, и ушел вслед за ними Аслан, дав Толгату несколько наставлений по поводу того, что надо не давать мне сдирать пластыри и чесать ссадины, как будто я был идиотом. Минут через двадцать вернулся из гостиницы Мозельский, неся на спине огромный, увязанный в простыню тюк со спальными принадлежностями для Толгата, а в руках — еду для него; позже, еще где-то через полчаса, расступились полицейские и пропустили к нам людей, привезших на небольшом тракторе поесть и мне, да мне было не до еды. Мягкое, тягучее блаженство охватило меня и смешалось с болью в теле моем — блаженство помилованного, блаженство души, избежавшей страшной участи. Я не мог понять, как это произошло со мной, но понимал, что какой-то момент в поведении моем, ужасном и постыдном, вызвал умиление Зорина, и от этого было мне еще стыдней, но стыд этот, сжавшись в комочек, лежал сейчас где-то на дне моего желудка и не подавал голоса. О, я знал, что завтра он нагонит меня, что завтра все нагонит меня, что завтра совсем другие думы будут терзать душу мою; но сейчас я бессовестно плыл по волнам облегчения; я не думал ни о настоящем, ни о будущем, а только знал, что есть у меня, вопреки ожиданиям, настоящее и будущее: я был счастлив, незаслуженно и оттого еще сладостнее счастлив. Кто-то прошел мимо меня по траве и остановился перед лицом моим: я не открыл глаз, но узнал запах: пахло так, как пахнет из дверей церкви, как немного пахло от рыжей женщины, лечившей Зорину ногу, и еще пахло тяжелыми зимними сапогами, поношенной курткой, незажженными сигаретами. То был Квадратов: я подивился, что он здесь, но и Квадратова я сейчас любил и уверен был, что если он пришел сюда, то пришел с хорошим делом.
— Я составлю вам компанию, Толгат Батырович? — сказал Квадратов. — И покурить хочется, и слоника еще посмотреть хочется…
— Вы добрый человек, отец Сергий, — ласково сказал мой Толгат.
— Ну и спасибо вам, — ответил Квадратов. — А я нам из гостиницы подушки украл, чтобы на них зады наши примостить, а то что на траве сидеть. Вы курите?
— Курил в девяностых много-много, — сказал Толгат, — а потом перестал, как женился, жена говорит: «Ты умрешь, а мне детей поднимать». Я подумал: «И правда, нечестно», взял да бросил. Трудно было, а бросил. Мне пейджер помог.
— Это как? — с интересом спросил Квадратов.
— А я сделал, чтобы мне на пейджер каждые два часа сообщение приходило: «Ты умрешь, а мне детей поднимать», — сказал Толгат, рассмеявшись. — Вроде шутка, а страшно! Очень помогло.
— И долго приходило? — понимающе спросил Квадратов.
— Четыре месяца, — сказал Толгат серьезно.
— Понимаю, — сказал Квадратов. — А я курю редко, мне матушка сама говорит иногда: «отец, покури», — в смысле, пойди на балкон нервы успокой. Мне помогает. У вас сколько?
— Двое, — сказал Толгат.
— У меня две девчонки. Хорошие, — сказал Квадратов. — Ваши какие?
— Кажется, неплохие, — сказал Толгат. — А мою ситуацию вы знаете, наверное…
— Я говорил немножко с Кузьмой Владимировичем, — осторожно сказал Квадратов. Толгат помолчал.
— Разберемся, — сказал он тихо. — А что, сегодня вы курите?
— Нервы, — сказал Квадратов.
— Это мы вас так расшатали? — спросил Толгат. — Вроде как все же разрешилось? Вон, лежит наш беглец…
— Да нет, тут другое, — сказал Квадратов. — У меня есть близкий человек здесь, в Коломне. Семинарский наставник мой… Духовником моим несколько лет был. Удивительный, невероятный человек. Мы после семинарии раз пять виделись, два раза в тяжкие моменты жизни моей я к нему приезжал, в фейсбуке друг друга читали-лайкали, он поразительный, честный, ясный. Не знаю, понимаете ли вы, что это сейчас значит.
— Мне кажется, отлично понимаю, — сказал Толгат.
— Ну вот, — сказал Квадратов. — От преподавания он, конечно, в последние годы отошел, попросил себе маленький приходец, дали ему… И вот я позвонил, говорю: прошу вас очень повидаться со мной, мне, говорю, как никогда надо, времена такие… А он мне отвечает: слава тебе, Господи, что ты позвонил, сын мой, до завтра не ждет, я сейчас поговорить с тобой хочу. И такая выяснилась грязная история…
Квадратов молчал, молчал и Толгат. Наконец Квадратов заговорил тихо, словно было кому его услышать, хотя полицейские наши стояли далеко.
— Есть у него в приходе школьный учитель — умный, верующий человек, самостоятельно к вере пришел, еще ребенком, сейчас ему под сорок. Учитель он прекрасный: ученики к нему домой ходят, он с ними вылазки совершает, на природу, в горы, да просто в парк с ними выйдет букашек посмотреть… Знаете, да, какой учитель, про что я говорю?
— Слава богу, знаю, — сказал Толгат. — Боюсь только дальше слушать.
— Не-не-не-не, не это, — спохватился Квадратов, — не такое! Вы послушайте, оно не такое, а все равно тошно… И вот месяц назад, что ли, рассказывает он своим чадам на уроке про дарвинизм. Все хорошо вроде идет, хорошо рассказывает, дети даже и смеются, он им обезьянок рисует. И говорит, что по нам видно, что мы произошли от обезьян: вот и руки у нас, и то, и се, и про копчик говорит, а по некоторым, говорит, чиновникам в телевизоре так прямо с первого взгляда видно, что они от обезьян произошли.
— Ах ты ж твою мать, — тихо сказал Толгат.
— То-то и оно, — вздохнул Квадратов. — Разошелся человек, увлекся. Ну вроде бы никаких проблем, дети посмеялись, звонок прозвенел, пошли дети в другой класс. И самые лучшие из этих детей, самые умные и талантливые, мальчик и девочка, на большой перемене стали рисовать картинки, какой чиновник у нас в телевизоре от какой обезьяны произошел: Лавров, значит, от гамадрила, а Шойгу, значит, еще от кого-то там… Пятиклассники, что сказать… Ну и пошли эти рисунки по рукам и прямо к завучу на стол легли…