— Слона уводят! Они слона уводят! Не пускай слона, держи, они без него никуда не денутся!..
— Впере-о-о-о-о-од! — зычно закричал Зорин и выбросил перед собой правую руку, вперившись в Толгата яростным взглядом. Толгат, припав к моему затылку всем телом, с силой пришпорил меня пятками за ушами; завизжали те, кто стоял передо мной, и я увидел, как, разбегаясь, налетая друг на друга, толкая впередистоящих в спину, падают люди, оскальзываясь на мартовском льду. Ярость начала подниматься во мне: да за кого принимали меня эти люди — и Зорин, Зорин за кого принимал меня? Неужели он представлял себе, что я пойду сейчас по рукам и ногам соотечественников моих, лишь бы толпа их не показала мне, что она сильнее меня — меня, и Кузьмы, и Зорина, и Сашеньки, пытавшегося в этот миг поднять девушку лет шестнадцати, которая грохнулась на одно колено чуть правей меня и теперь пыталась встать среди сбивающих ее с ног чужих сапог и ботинок, — и всех нас вместе взятых? Злость и обида душили меня; я затрубил; и тут же плотный мужчина в фуражке, не удержавшись на ограждении, свалился мне под неподвижные передние ноги, в ужасе вскочил, выставил руки перед собой и закричал тонко:
— Взбесился! Слон взбесился! Слоном людей давят!..
Краем глаза я увидел на балконе Кузьму, яростно дувшего в не желавший включаться громкоговоритель; ни Прокопьева, ни хоть кого-нибудь не было рядом с ним, и Кузьма, швырнув громкоговоритель вниз, что-то кричал и махал руками, но было поздно: в него полетели камни, и он, держась за разбитую щеку, заскочил за балконную дверь, тут же разлетевшуюся вдребезги.
— Чест-ных цен и ра-бо-ты! Чест-ных цен и ра-боты! До-ло-жи-те ца-рю! До-ло-жи-те ца-рю!.. — скандировал кто-то в задних рядах, но все уже неслось, неслось вперед, от милицейских цепочек не осталось и следа, в широкую дверь мэрии колотили десятки кулаков, и откуда-то появился Кузьма, весь грязный, словно вылез из подвала, в заляпанном кровью капюшоне; бешеными глазами он посмотрел на меня и крикнул Толгату:
— Он цел? Вы целы?! — а потом повернулся к Зорину и проорал: — Сейчас надо идти! Сейчас! — но Зорин даже не повернул к нему головы.
Зорин стоял не шевелясь, так, словно ничего не происходило, — стоял спиной ко мне и к Кузьме, стоял и смотрел на свой пейджер, и Кузьма, взглянув на пейджер Зорина, тоже вдруг замер, как будто вокруг была абсолютная тишина. Так они и стояли плечом к плечу, а потом Кузьма тихо-тихо, так, что я расслышал его с большим трудом, сказал:
— Нет.
— Я обязан, — сказал Зорин.
— Ты можешь выкинуть его в кусты, — сказал Кузьма жалобно, как маленький ребенок.
— Я не могу, — сказал Зорин очень сухо.
— Ты мог его потерять. Прямо тут, в толпе, — сказал Кузьма, но на этот раз так, будто ему вдруг сделалось скучно, совсем скучно и слова его ничего на самом деле не значат.
Зорин все стоял и стоял, стоял молча, а потом, не глядя ни на кого, не глядя на Кузьму, спросил его:
— Где вход туда? Я должен передать приказ, — и собрался идти, и я увидел, что написано на пейджере, и понял все, и вдруг мне стало тоже скучно, очень скучно, так скучно, словно я умер.
От первых же выстрелов толпа побежала, и скоро на площади не было никого. Остались только мы и те, кто лежал, человек пять или шесть, а тех, кто мог идти, толпа увела с собой. Было очень тихо, и я пошел вперед и увидел лежащую Катерину; живот у нее был мокрый, и в пуховике была дырка, из которой чутьчуть высовывалась красная вата. Над ней стоял Мозельский с красными руками и растерянно повторял, обращаясь почему-то лично ко мне:
— Я ей оружием грозил! Прямо оружием грозил, не пускал! Но упрямая же девка, как пиздец! Надо же было ей! Кричала тут лозунги… А я ей оружием грозил и с ней пошел, дай, думаю, хоть в толпе присмотрю… Вот этим оружием грозил! — И Мозельский вынул из кобуры пистолет и зачем-то положил его перед собой на серую плитку.
Я пошел куда-то. Мне было совсем голодно и устало. Я не понимал, где мой обед. Скучно, скучно; Ему виднее, конечно, но когда теперь я получу свой обед? За мной плелся Зорин. Зорин плакал. Он говорил Сашеньке:
— Из-за ебаных провокаторов в русских людей стрелять пришлось, суки, суки, мы их найдем, мы их перевешаем на хуй, я одного жида в лицо видел.
Сашенька сказал:
— Зорин, заткнитесь.
Зорин продолжал плакать, и Сашенька пошел впереди меня. Нас догнал Прокопьев. У него тряслись руки. Он сказал, что Кузьма Владимирович задержится насчет коммуникаций. Судя по запаху, Прокопьева вырвало. Почему-то от этого мне даже сильнее захотелось есть. И еще одна мысль очень волновала меня: где мой тренер по боевым искусствам? Когда меня наконец начнут учить боевым искусствам? Я совершенно не подготовлен к работе, ей-богу.
Глава 9. Богучар
— Если что, я сам из него чучелу сделаю и раком поставлю, — злобно сказал Яблочко в спину Аслану, пока тот ощупывал больной живот Яблочковой жены, которая лежала, закатив глаза, на мятом и уже не слишком хорошо пахнущем сене посреди стойл. Бедная Ласка слабо ржала от каждого Асланова прикосновения; из разговора Аслана с Кузьмою я понял, что речь, скорее всего, идет об аппендиците. Об аппендиците! Плохое дело — аппендицит, когда речь идет о нас, четвероногих: ежели ты камерунская козочка, которая за султаншей всегда следом бегает, то тебе и Аслан, и капельницы, и перевязки, и сиропы сладкие с антибиотиками, а ежели ты дойная коза с кухни… Слышал я, что было с той козой, хорошая была коза, умная, — Мурат мой не брезговал кухонными животными никогда, ни индюшками, ни козами, и часто приходил на скотный двор поздороваться, говоря, что кухня — это желудок дворца, а по состоянию желудка можно очень даже многое понять о состоянии пациента. Звали ту козу, помню, Айла, и была она большая монархистка, в отличие от Мурата; спорили они, я думаю, с наслаждением, и вечно она твердила, что ее молоком поят лично наследника престола, хотя знать этого, конечно, никакой возможности не имела, да только не слишком-то ей это помогло, когда случился у нее аппендицит, и ей — р-р-р-р-раз! — и перерезали горло… Ах, ни малейшего представления не было у меня, какая судьба ждет теперь Ласку, но одно я знал (а Яблочко, видимо, не понимал совершенно): не станет, да и не может Кузьма ни в каком варианте из-за Ласкиной болезни задерживаться в Россоши; здесь же, в клубе, среди напуганных моим присутствием лошадок, подыщут ей замену ради царского дела, и двинемся мы вперед, как только окончатся тут наши дела.
Вернулся с какими-то Ласкиными бумажками очень лебезивший перед Асланом здешний ветеринар, и подтвердился аппендицит. Они принялись совещаться; я почти их не слышал из-за громкого телевизора, висящего под потолком стойл, — смотрел его, кажется, один Зорин, зато смотрел не отрываясь. Я тоже был бы не прочь посмотреть — давно, давно не видел я телевизора, — но Яблочко не давал мне покоя: он все говорил и говорил про то, что сделает с Асланом, если Ласке будет худо, а я, стараясь не слушать его, все думал и думал, что же мне делать — объяснить ли ему, что жена его, скорее всего, не пойдет дальше с нами, и как объяснить, и что сказать, и что скажет он мне, и успею ли я отбежать (и, главное, куда?), когда он с копытами на меня полезет (а он полезет)… Спас меня от этих мучительных раздумий, слава богу, Кузьма: вошел и стал расспрашивать ветеринара, всячески выражая ему уважение, о том, что надобно дальше делать и чем он может помочь. По всему выходило, что нужна сумма в деньгах, и немаленькая, на лечение и на постой Ласки. С этим, по словам Кузьмы, проблем не предвиделось; я заволновался, что Яблочко наконец смекнет, что о его постое вовсе не идет речь, но от тревоги он на такие мелочи внимания не обращал, и я с тоской понял, что худшее еще впереди; пока же Кузьма подошел к Зорину, едва взглянул на экран телевизора и сказал:
— Пора-пора. Детонек нельзя заставлять ждать, нехорошо. Ты ж у нас отец, ты ж понимаешь.
— Что? — сказал Зорин, не отрываясь от экрана, но Кузьма уже двинулся к выходу, и Зорину пришлось поспешить за ним — в отвратительном, как мне показалось, настроении.