Но над этим настоящим временем — или внутри него — проступала реальность тридцатилетней давности, когда мы сидели в бочке в детском саду. Теперь она была с нами.
Так что это было не прошлое.
И это не было воспоминанием. Воспоминание — это выцветшая картинка фрагмента прошлого. Это было что-то другое. Это было прошлое, когда оно становится настоящим.
Мы сидели в бочке, за столом, на скамейках. Симон, Лиза и я.
Фрёкен Йонна сидела с нами.
Она собиралась что-то нам показать.
— Как здесь оказалась фрёкен Йонна?
Это спросила Лиза. Лиза, стоящая на террасе, прижавшись ко мне. Говорила она в настоящем времени. Потому что фрёкен Йонна была сейчас с нами.
— Она хочет нам что-то показать. И сейчас покажет. То, что изменит нашу жизнь.
Мне нужно было что-то ей объяснить. Потому что я и сам не был в этом уверен.
— Три недели, — сказал я, — три недели, после того как с нами оставили фрёкен Йонну, мы жили в настоящем мире.
Я должен рассказать это, чтобы самому не забыть. Кажется, всё появляется из забвения, только когда начинаешь говорить.
* * *
— Три недели, — сказал я, — мы — ты, Симон и я — видели то, что называли «настоящим миром».
Настоящий мир. Так могли говорить дети.
Мы и были детьми. Нам было по семь лет.
Не знаю, как так получилось. Почему мир для нас открылся. Потому что мы вместе обнаружили пути внутрь сознания? Потому что мы путешествовали в снах других людей? Или потому что умерла мама Симона? Не знаю, почему так получилось. Но на три недели перед нами открылось то, что мы называли настоящим миром.
Не знаю, почему я уверен, что это продолжалось три недели. Когда тебе семь лет, три недели — это абстрактный, непонятный промежуток времени. Но я знаю, что это длилось три недели. И началось в то утро, когда мы пришли в детский сад на следующий день после того, как с нами оставили фрёкен Йонну, и мы решили, что Симон отказался от мысли вернуть маму.
Всё развивалось как-то постепенно. Не могу сказать, в какое точно время это началось. До или после того, как нам давали фрукты. Но в какой-то момент мы уже оказались в этом мире. Это было так отчётливо, так очевидно и естественно, что мы поняли — мы все трое это видим. И нет никакой необходимости говорить об этом.
Мы присутствовали в настоящем времени. И одновременно с этим настоящим мы увидели фрагменты будущего.
Будущее не есть продление настоящего. Или развитие настоящего. Будущее — это пространство потенциальных возможностей.
Мы не знали таких слов. Никто тогда их не знал. Но именно так оно и было.
Мы ясно увидели настоящее время. Как видят его дети, увидели совершенно отчётливо. Но вокруг него и сквозь него мы увидели то возможное, что очень скоро может проявиться.
Мы увидели, что вот-вот может пойти дождь, и тогда нас позовут в дом, нас всегда звали в дом, когда шёл дождь. Так и случилось.
Мы увидели, что может случиться так, что через минуту фрёкен Грове позовёт нас на занятие гимнастикой, и тут же может случиться, что нам скажут надеть дождевики, малышам надо будет помочь одеться, и потом нас снова отпустят на улицу.
Но ничего этого не случилось, это были возможные события, которые не произошли. Хотя они и показались в пространстве возможностей.
А случилось то, что приехал пожарный, и все взрослые и дети участвовали в пожарных учениях, и мы увидели и сами учения, и как всё будет происходить, мы увидели это заранее. Пожарный приехал на машине с лестницей, и нам разрешили в ней прокатиться, и всё это мы видели как возможность, как нечто виртуальное в пространстве возможностей.
Мы увидели, как моя мама, по пути из детского сада, зайдёт с нами к мяснику за колбасой для жарения на ужин. И прямо рядом с этим, или поверх этой возможности, словно наложенные друг на друга картинки, мы увидели, как она ведёт нас к другому мяснику и покупает свиные отбивные, и мясник протягивает нам, детям, пышущие жаром солёные шкварки, и ни одна из этих возможностей не осуществилась в тот день, они стали реальностью лишь недели спустя, а в тот день мама остановилась перед овощными лавками, которые были устроены на палубах плоских барж, пришвартованных у набережной напротив Биржи, и купила там лук-порей, яйца и сливки для запеканки с пореем и ветчиной.
Мы увидели водолазов, погружавшихся в канал Кристиансхаун в поисках утонувшего трёхлетнего ребёнка, который накануне играл поздно вечером один, мы увидели тот самый момент, когда они поднялись на поверхность с телом, и случилось это не в тот день, это случилось только через несколько лет.
Мы увидели, как торговцу рыбой на стоящем в канале судёнышке подарили щенка, мы увидели, как этот щенок умирает от чумки, но ничего этого не произошло, эти возможности так никогда и не стали реальностью.
Мы слышали, как на крышах домов завыли сирены, но был понедельник, а включали их по средам, тем не менее мы их слышали, и не только в ту среду, мы слышали звук сирены по средам в течение многих последующих лет, и звук этот всегда вселял в нас смутный страх, словно мы внутри себя слышали отзвуки страха взрослых, переживших войну. Мы слышали, как сирены стихают, мы слышали эту среду много лет спустя, когда война уже так давно закончилась, что сирены проверяли теперь один раз в году. И все эти среды с леденящим душу воем и все среды, когда его не было, слились для нас воедино.
*
Первые дни мы ничего с этим не делали, мы просто осознавали это, убеждались в этом.
На третий день мы начали действовать. Мы помешали Рикарду Львиное Сердце разбить себе голову.
Отец Лизы придумывал для всех вокруг забавные имена. Симона он называл Симеон Столпник, Лизу — Бриндиза, меня — Пётр Великий, а мальчика Бриана — Бриан де Буагильбер.
Мы не знали, откуда все эти имена, они возникали как-то сами собой. Рикард был один из мальчиков в нашем детском саду. Папа Лизы называл его Рикард Львиное Сердце.
Рикард вполне мог бы оказаться в Клубе неспящих детей. Если бы не был таким соней. Он мог заснуть где угодно, мне случилось видеть, как однажды, когда мы гуляли в парке Сёнермаркен, он в своём комбинезончике улёгся спать в большой сугроб, заснул и спал там, пока его не нашли и не разбудили воспитательницы.
Рикард всегда и во всём доходил до самой границы дозволенного, а потом делал ещё один шаг. Он перелез через изгородь и колючую проволоку и спустился к самому железнодорожному полотну, когда сотрудники зоопарка ловили там барсука. Однажды Рикард забрался на ограду моста над железной дорогой, когда нас вели на прогулку в Южную гавань. А там он как-то раз залез на гору угля и успел подняться почти на самый верх, когда его хватились,
Именно из-за Рикарда в детском саду завели правило, что во время прогулки все дети должны держаться за верёвку.
Через три для после открытия настоящего мира Рикард смастерил в игровой комнате американские горки, спускавшиеся с верхней перекладины шведской стенки к самой дальней стене.
Мы не видели, как он это делал, никто не видел, Рикарду всегда удавалось устраивать всё незаметно для окружающих.
Закончив свою конструкцию, он позвал нас.
Он забрался по шведской стенке под самый потолок, намереваясь торжественно открыть свой аттракцион.
Мы втроём — Симон, Лиза и я — увидели это одновременно. Что через пару мгновений он съедет головой вперёд, ударится о батарею и пробьёт себе череп.
Батареи тогда выглядели не так, как сейчас. Выступающие рёбра представляли гораздо большую опасность. К тому же тогда их не прятали под подоконник.
Заговорила с Рикардом Лиза. Он сидел на верхней перекладине шведской стенки.
— Рикард, — сказала она. — Ты можешь разбить себе голову.
Это было то, что мы видели. То, что мы видели, скрывалось за словом «можешь». В будущем нельзя быть уверенным полностью. Оно не вполне определено. Сегодня, наверное, сказали бы, что то или иное событие может случиться с определённой вероятностью.