Был веселый месяц апрель с тающими кусками неубранного московского снега и бегущими вдоль тротуара ручьями черной воды. Солнце лежало на домах и улицах сплошным желто-белым, слабо согревающим покровом. Парадная, в которой жила Ида и ее дочь Роня, была абсолютно темная, без единого солнечного луча или случайной лампочки. Пока добрались до третьего этажа, Гриша, обжигая пальцы и чертыхаясь, сжег десяток спичек.
Он позвонил в дверь под номером 6, которая открылась очень быстро. На пороге стояла старая женщина с растрепанными седыми волосами. Она была как бы сморщенной, на ней была короткая ночная рубаха из серого полотна, голос ее был пронзительным и высоким. Все выглядело довольно жутко. «Кто вы такие? – спросила она. – Что вам нужно?». Отец не смутился, он уже видел и пережил подобные сцены в своей жизни. «Я Соломон Кафкан, а это мой сын Григорий. Помните меня, Ида?» – спросил он чужим хриплым голосом. Ему было, конечно, все это неприятно. Овальное зеркало в узкой прихожей показало его огорченное лицо, старик не ожидал все-таки подобное увидеть. Можно было, конечно, оторопеть от вида, одежды и произношения некоторых звуков этой дамой.
Они встречались двадцать пять лет тому назад, чуть больше, в сорок девятом году, когда Соломон вместе с женой Соней проезжал через Москву в феврале по дороге из отпуска. Он всегда останавливался в столице, встречаясь с родственниками, которых очень любил. День-два посидеть, поглядеть на них, послушать – и можно домой. Родные лица успокаивали и утешали. В Минске уже убили по приказу Хозяина режиссера Михоэлса, главу ГОСЕТа. Во время войны Михоэлс по поручению Хозяина съездил в Америку, где собирал деньги у евреев. Он привез оттуда много золота на нужды Советской страны. Хозяин благодарил его за эти дары. Что-то пошло здесь не так, стало совсем непонятно. Тайна казалась непостижимой. Ужас настиг и накрыл людей.
Соломон, суровый человек, склонный к упрямому, непреклонному религиозному фанатизму, не судил их. «У каждого из них всегда есть шанс», – говорил его взгляд, которым он обводил всех сидящих за столом. Он, беспартийный старомодный мужчина пятидесяти лет от роду, сидел за накрытым столом, сопровождаемый уважительными взглядами родных, и молчал, сложив руки перед собой. Как ни странно, все эти прогрессивные, современные, образованные мужчины и женщины ждали от него чего-то вроде совета или наставления на жизнь, искали у него ответа и объяснения происходящему сейчас и здесь.
Драматург О., дядя жены Соломона Сони, отозвал его жестом в другую комнату, которая находилась за плотной шторой. Соломон всех родственников любил, но О. был самым любимым, необъяснимо. Двери не было, она была не нужна. Они встали у окна и О. тихим хриплым отчаянным шепотом сказал: «Мне пришла повестка на завтра в МГБ, на 9 утра, очень тревожно, они ведь ничего так просто не делают, Соломон. Что делать, а?». Выглядел О. очень плохо, ужасно выглядел, если честно. У него было серого цвета лицо, трясущийся прямоугольный рот, с как бы исчезнувшими в пещерной тьме зубами, только глаза были молодыми. Руки он держал в карманах брюк, как нашкодивший малый.
– Я думаю, что ты должен прямо отсюда уехать с нами на вокзал и поехать в Ленинград. Поживешь у нас, Зяма, переждешь пару месяцев, а потом все сойдет на нет, искать тебя у нас не будут. Кому ты нужен, скажи?! – уверенным голосом произнес Соломон. В углу негромко работало радио, и красивая киноактриса Марина Ладынина неумело пела, задумчиво улыбаясь и качая головой с пшеничными волосами: «Каким ты был, таким остался, орел степной, казак лихой». Хозяин этого всего вокруг и рядом назвал потом фильм с песней про орла степного «Кубанские казаки».
Залман О. смотрел на Соломона с надеждой. Вслух он произнес, голос дрожал: «От них не спрячешься, все вот здесь держат». Залман сжимал правый кулак в костлявую боевую единицу и с тоской, не без безнадежной грусти повторял: «Все под контролем у них, все видят и все знают, тараканы усатые, Соломон». Он не чувствовал опасной схожести своего определения с большим Хозяином, которого обожал и боялся до дрожи, и неизвестно, чего больше.
– Делаем так. Соберись, Зяма, ты же мужчина, не надо бояться, ты уедешь с нами и спасешься. Сейчас ты уходишь, никому ничего не говоришь, едешь на вокзал, покупаешь перронный билет и ждешь нас у входа. Мы приезжаем через минут сорок и уезжаем в Ленинград, ты понял меня?! – голос Соломона звучал убедительно и сурово.
– Почему ты это делаешь, скажи. Ты не боишься? У тебя жена, семья, что тебе моя жизнь? Ведь можно и пострадать, и серьезно, – пробормотал Залман О. Несмотря на тревогу, он и правда недоумевал, хотел понять мотивы поведения. Любопытство было важным двигателем жизни фольклориста Залмана О. Чтобы не было недоговоренностей, на сайте истории еврейской культуры сказано о нем так: «Имя фольклориста и драматурга О. обессмертило создание им жизнеутверждающего спектакля-феерии «Фрейлехс» в постановке все того же С.М. Михоэлса, человека похожей судьбы». Заметим справедливости ради, что Соломон Кафкан пытался бы спасти его, драматурга О., и без пьесы «Фрейлехс», и без бессмертия его.
Жизнь в стране Советов была не такая и холодная, скорее, привычная, минус четырнадцать градусов. Валил снег. При взгляде с третьего этажа, на котором жили родственники, шла своим размеренным ходом, тихо и спокойно.
– Слушай меня, Залман. Ты уходишь, никому ничего не говоришь. Потом будешь задавать вопросы, все потом. Сейчас ты уходишь, всем говоришь, что у тебя срочное дело. Говоришь мало, ты понял?! Давай, встречаемся у касс на вокзале, торопись.
Соломон подтолкнул драматурга О. в спину, и тот вышел наружу, решительно шагнув. Удивление не оставляло его, потому что он очень хотел понять и разобраться во всем, несмотря на смертный ужас, морозивший душу. А разбираться здесь особо было нечего. Все было просто. Это просто было доброе дело, называемое у евреев пикуах нефеш, или спасение чужой души. Ради этого спасения Соломон, наученный этому с малых лет и вскормленный матерью этим, и вел себя так, а не иначе. Это все было сильнее страха за себя.
Через час они встретились у касс. «Все верно, Зяма, пойдем с нами, я все улажу с проводником, не волнуйся, ты просто молодец», – сказал Соломон. Они вышли на перрон. Соломон нес два чемодана. Залман оглядывался, он не был спокоен. Несколько офицеров с женами шли вместе с ними к своим вагонам.
У одиннадцатого вагона Соломон остановился и направился к переминающейся у распахнутых дверей проводнице в высоких ботах, договариваться. «Подожди, – сказал Залман негромко. – Я не еду, Соломон. Я не буду бегать от них, моя совесть чиста. Я не враг, я – коммунист, я все им объясню».
Соломон посмотрел на него, ничего не сказал в ответ. Офицеры в каракулевых папахах, проходившие по перрону мимо в начало состава, смотрели на этих людей с брезгливым интересом. Что такое, совсем распоясались космополиты, ну, ничего, немного им осталось торжествовать, «разберутся органы, разберутся, Виктор Семеныч знает свое дело на отлично». Одна из женщин, державшая под руку своего тучного начальника, не удержалась и задержала взгляд цветных удивленных глаз на красавце О. чуть дольше положенного приличиями. Или узнала его по черно-белой фотографии на обложке, да-да, в журнале «Советское искусство» за 1937 год с подписью «Портрет фольклориста О.». Полковник уволок девушку в ботиках на каблучках за собой в спальный вагон. Она еще тревожно оборачивалась с дороги в голову состава на уронившего шапку с дорогим кожаным верхом на наст перрона драматурга О.
Соломон и Зяма О. пожали руки, обнялись и расстались. Кажется, лицо Залмана О. обледенело от слез. Не так и холодно было, чтобы замерзать лицу его, просто организм его застыл и обледенел. Соломон оставался в гневе и расстройстве из-за поведения этого человека всю ночную дорогу до Ленинграда. «Что-то я не доделал, не объяснил ему, вся вина на мне осталась», – эта мысль сводила его с ума и очень мешала. Он сам очень боялся всех этих советских организаций, брезговал упоминать их не только в разговорах, но и в мыслях. Одно слово, газлоним, рихтике газлоним, злодеи. «Оставил Залмана им на растерзание, а ведь мог спасти», – терзал, мучил себя Соломон Кафкан.