Вдали разорвался снаряд. Мать досадливо махнула рукой:
— По людям, будь он неладный… Там…
— Почему раньше не говорил? Клевер надо — молоко будет. Люся здоровый будет. Я привезу. У старшины сани беру, быстро еду.
— Ну-ка что такое — пропади он, и клевер-то…
Вечером заскрипело крыльцо, распахнулась дверь. Вошли трое бойцов. Они тяжело переступали через порог, коротко здоровались с матерью и прямо от порога проходили к печке.
— Я помогаю, старший сержант, — засуетился Сафин, подкладывая в печку хворост. Бойко заплясал огонек, а трое стояли вокруг, еще не чувствуя тепла. В прошлую ночь они не сомкнули глаз, днем лежали в открытом поле за снежными бугорками.
Жалость к ним наполнила сердце матери. Она с тоской разглядывала их усталые позы, осунувшиеся лица.
— Как дела? — попытался улыбнуться девочке старший сержант. Улыбка получилась кривой от застылых щек, и лишь глаза смеялись почти по-настоящему. — На печке прячешься? Ну, правильно…
Когда над деревней пронесся снаряд, никто из них не обратил на него внимания, и Люся, глядя на бойцов, совсем не испытала страха.
Старший сержант расстегнул полушубок, сел, рядом с ним сел, закуривая, худощавый красноармеец с посиневшим от холода лицом, напротив отогревался пожилой, чем-то похожий на Люсиного отца. Все эти люди нравились Люсе, она была ряда, что осталась с мамой в деревне.
— Поешьте, — мать поставила на стол чашку с картофелем и миску с солеными огурцами. — Больше нечего…
Они поели, выпили по кружке чая и уснули на полу, а мать, лежа на печи, думала о войне, о муже, который невесть где и, может быть, так же вот спит на соломе; думала об этих людях, занесенных случаем в ее избу. Где-то у них были матери, жены, сестры, которые сейчас, наверное, тоже не спали, как она, и думали о своих близких. Теплое чувство согрело грудь матери, оттого что она хоть чем-то помогала бойцам. Быть может, где-то вот так же помогали сейчас и ее мужу…
Ночь. Сафин разбудил старшего сержанта. Тот сел, тряхнул головой, прогоняя остатки сна, тяжело встал, и мать почти физически ощутила, как не хотелось ему уходить и как у него от усталости ныло тело. Он поковырял в печке, подул. Огонек осветил его глаза, еще воспаленные от ветра.
— Поднимать, старший сержант?
— Погоди.
Он закурил. Эти немногие минуты покоя и тишины он воспринимал как редкий дар, выпавший ему на войне. Он сидел расслабившись, отгоняя от себя все мысли. Сейчас опять уходить неизвестно, на сколько суток, и он заряжался теплом и покоем.
— Конь голодный, клевер, овес нет.
Старший сержант не ответил, и Сафин не возобновлял разговор, чтобы не докучать ему своими заботами.
Старший сержант бросил окурок в печку и переменившимся голосом, решительным и властным, сказал:
— Подъем!
Эти несколько минут кончились, он не имел больше права сидеть у печки. Там, в поле, на ледяном ветру бойцы ждали своей очереди погреться в избе. Они уже много суток мечтали об этом.
Мать спустилась с печи, провожая бойцов. Первым вышел старший сержант, за ним худощавый. Последним уходил пожилой. Поправляя ушанку, он задержался у порога:
— Не стой на холоде, мать. Простудишься.
Она слышала, как они миновали сени, вышли на крыльцо. Потом на улице заскрипел снег.
— А ты куда? — спросила она у Сафина, который торопливо надевал полушубок.
Он схватил винтовку, хлопнул дверью.
— Господи, помоги им, — в груди у матери все надрывалось от тоски, а за окном бесился ветер и тревожно завывал в трубе. Она больше не заснула. Снова послышались шаги, хлопнула дверь. Вошли двое, и, взглянув на них, мать забыла о тех, кто недавно ушел. Эти вовсе окоченели.
— Можно погреться, мать? — спросил передний, а сам шагнул к печке.
Мать проводила их перед рассветом, и они ушли туда, где время от времени что-то сухо, с присвистом, шлепало по снежному полю.
Едва рассвело, мать услышала скрип саней и бодрый басок Сафина. Она заторопилась на крыльцо и ахнула: Сафин привез воз клевера. Возбужденный, раскрасневшийся от мороза, он весело покрикивал на лошадь.
— Здорово, мамаш! Хороший клевер! Просыпал фриц, поздно стрелял, далеко был!
Он щедро навалил клевера корове, засмеялся:
— Клевер есть, молоко будет!
Днем, выспавшись на скамье, он удовлетворенно потянулся:
— Чай надо, мамаш! Хлеб, сахар, заварка у старшины брал!
Он напился чаю, потом сходил к лошадям, наколол дров, принес воды. К матери он относился с грубоватой нежностью, которая как-то не вязалась с его напористой манерой говорить.
— Зачем Люся такие валенки ходит? Маленький надо, по нога надо!
— Так ведь износились ее-то, а новых нет.
— Сюда, мне давай, починять буду! Дома все сам починял!
Он принес войлок и кожу, ссучил дратву и сел подшивать Люсины валенки. Он наслаждался этой совсем не военной работой и, чуть скосив вбок круглую голову, причмокивая, щелочками глаз разглядывал ровный дратвенный шов.
— Будешь ходить во какой! Моя — хороший работа!
Люся надела валенки, как надевают только что купленные туфельки, а Сафин, глядя на нее, улыбался круглыми ямочками на щеках.
— Шапка могу сшить, шуба шить, дом строить могу, печка могу!
— А у самого шуба с дыркой, — лукаво поддразнила Люся. Ей было легко и весело с этим смешным татарином.
— Фриц делал. Низ ничего, тепло верх, верх дырка нет. — Сафин сам захохотал над своей шуткой. — Память будет!
Вечером мать встретила бойцов у порога. Первым вошел худощавый, за ним показался старший сержант и притворил за собой дверь. Они опять оттаивали у печки, а мать ждала пожилого, но его не было. Она вопросительно взглянула на старшего сержанта.
— Ранен Устюков, мать.
— Как же это?
— Мина.
Ночью старший сержант уходил последним:
— Не стой на ветру, мать. Простудишься.
У нее тревожно заныло сердце.
Сафин тоже ушел, и, оставшись в опустевшей избе, мать готова была кричать от боли за этих незнакомых и близких ей людей, словно и ее муж был с ними. Она теперь со страхом ждала вторую смену, и она облегченно вздохнула, когда явились оба.
На рассвете Сафин не вернулся.
— Он-то где? — забеспокоилась мать, поглядывая с крыльца. По улице проехала кухня, прошли несколько красноармейцев, Сафина не было. Днем мать напоила лошадей, дала им клеверу. А когда стемнело, она услышала во дворе голоса. Вошли худощавый и старший сержант. За ними, притворив за собой дверь, показался еще один, из второй смены.
— А… татарин?
— Убит, мамаш.
— Как… убит?!
— Пулей.
Она стояла и не понимала, как это так, — убит. Разве можно убивать человека? Это ошибка какая-то! Он вот недавно чай пил из алюминиевой кружки и валенки подшивал…
— Сынок, как же это?..
Но старший сержант ничего больше не сказал. Он сидел, сгорбившись у печки, и растирал руки.
— Ну, согрелись? Пошли. Спасибо, мать, за тепло и приют. Живи сто лет.
Она в недоумении смотрела на них, она заглядывала в лицо каждому, но они все равно ушли, оставив ее у порога.
Она слышала, как заскрипели ворота, как выводили со двора лошадей, как затихали вдали шаги бойцов.
В избе стало пусто и тоскливо. На печи, уткнувшись лицом в подушку, всхлипывала Люся. Мать подошла ближе, прижала к себе детскую голову, и девочка больше не сдерживала себя.
А утром, выйдя к корове, мать долго стояла около клевера. За деревней больше не громыхало, война откатилась вдаль.
— Здорово, мамаш!
Мать вздрогнула и оглянулась на голос. Перед ней, постукивая булыжниками валенок, стоял высокий худой боец лет сорока пяти. С кончика носа у него свисала капля. Он смахнул ее заиндевелой, похожей на боксерскую перчатку, рукавицей.
— Заведу лошадь, а?
— Заводи.
Во двор въехали сани, нагруженные деревянными ящиками. Красноармеец развернул лошадь, начал распрягать.