Самые лучшие отрывки текста рукописи, надо отдать должное Ромоле Нижинской, присутствовали в изданном варианте тетрадей Нижинского, правда, перевод грешил неточностями. В ряде случаев они меняли смысл на противоположный. Например, по «Дневнику» Роден отказался от замысла скульптуры, найдя Нижинского чересчур совершенным. На самом деле Нижинский пишет: «Роден хотел меня зарисовать, ибо он хотел сделать из меня мрамор. Он посмотрел на мое голое тело и нашел его неправильным, а поэтому зачеркнул свои кроки». А вот откуда взялся ставший притчей во языцех «клоун божий»: «Я шут в Боге, потому что я люблю шутить. Я хочу сказать, что шут там хорош, где есть любовь», – пишет Нижинский просто так, вскользь. Но, скользнув, мимолетная мысль царапнула, задела что-то в душе больного артиста, и вот в другом месте он повторит, что он сумасшедший клоун. Трудно во всех огрехах винить переводчика. Ведь по тексту прошлась рука всевластного редактора, Ромолы Нижинской.
Ромола прожила с Нижинским пять лет до заключения его в больницу. И ей ли было не знать, что с ним, с блаженным, можно все, чего нельзя с другими. И эта свобода, безнаказанность по отношению к человеку была перенесена на последний труд его жизни. Сокращения в тексте, необходимые или напрасные, были сделаны скорой и бестрепетной рукой. В результате спутались не только все причинно-следственные связи, но и сама нить повествования, ход событий, тот самый трагический сценарий, который в какой-то момент обрывают слепые, глухие. Абсолютно чужие – родственники. Когда читаешь последнюю страницу, сбивчивую, теряющую нить, то так и слышишь, как они нетерпеливо кричат, торопя: «На один поезд уже опоздали (что дало Нижинскому возможность написать несколько заключительных страниц), и может уйти другой». Нижинского увозят. Вот чем на самом деле заканчиваются его записки:
«Я пойду на вокзал пешком, а не на извозчике. Если все поедут, то я тоже поеду. Бог хочет показать людям, что я такой же человек, как и они…
Я поеду сейчас…
Я жду…
Я не хочу…
Я пойду к матери моей жены и буду с ней разговаривать, ибо я не хочу, чтобы она думала, что я люблю Оскара[5] больше. Я проверяю ее чувства. Она еще не умерла, ибо она завистлива…»
Так заканчивается вторая и последняя часть записок Нижинского, «Смерть». Нижинский не успевает даже подписаться, как под первой частью, «Жизнь»: «Бог Нижинский», а вовсе не «Бог и Нижинский», как в изданном Галлимаром «Дневнике». Не успевает поставить дату. Это было 4 марта, день отъезда Нижинского из Сен-Морица в Цюрих в сопровождении жены и ее матери с мужем, которые никуда, раз приехав, не исчезали и, собственно, за этим и приезжали. В Цюрихе его осмотрят врачи, и по их рекомендации он будет помещен в санаторий Бельвю – лечебницу для душевнобольных. В недавно вышедшей книге американского психиатра Оствальда подробно описана тридцатилетняя одиссея Нижинского – душевнобольного. Как отмечает доктор Оствальд, состояние Нижинского в больнице резко ухудшилось, и о каком бы то ни было творчестве – а он не только писал свою «книгу», но и много рисовал в предшествовавшие заключению в больницу месяцы, клеил макеты декораций – уже не было речи. Тетради Нижинского, после того как с ними ознакомились лечащие врачи и другие психиатры, остались у Ромолы Нижинской. Когда в тридцатые годы она решит их издать, то скажет; что случайно нашла в одном из старых чемоданов. Издать их полностью, без купюр, очевидно, было тогда невозможно. С безымянным доктором, а на самом деле доктором Френкелем, первым врачом Нижинского, что-то у нее произошло, чуть ли не роман, а затем разрыв (кстати, доктор Френкель покончил жизнь самоубийством). Незнакомка А. на самом деле была родная сестра Ромолы, Тэсса. В те не столь далекие времена к этике и приличиям относились более внимательно. Вдобавок то, что представляло интерес для специалиста-психиатра, было бы скучно и непонятно широкому кругу читателей. Но то, что отобранные отрывки перетасовали как попало, безусловно, жаль. Многие в течение пятидесяти лет ломали голову над «Дневником», теряясь в догадках.
О переиздании не могло быть и речи: Ромола категорически это запретила. Даже после ее смерти в 1978 году не решались нарушить волю матери вплоть до 1994 года, когда издательство «Акт Сюд» взялось за подготовку книги к печати. Один предприимчивый молодой человек, русского, правда не знавший, вызвался помочь мне издать перевод, поправил текст на французском, пробил договор с издателем и сделался моим соавтором, причем моя фамилия шла второй.
Полный текст записок Нижинского труден, он предназначен скорее для специалистов, историков искусства, хорошо знакомых с творчеством Нижинского, или психиатров – хотя в то же время это уникальный человеческий документ, и литературный тоже. Вопреки некоторым попыткам представить Нижинского как существо примитивное, малообразованного юношу, все хореографические постановки которого созданы не им (а Дягилевым, как утверждал, например, Сергей Лифарь), перед нами настоящий художник – правда, художник, осваивающий новый для него вид искусства. Благодаря восстановленной хронологии, т. е. расположению тетрадей (они лежали в порядке: вторая, первая, и так и были переведены на английский), мы видим, как быстро Нижинский осваивает писательское мастерство. И хотя он вряд ли стал бы писателем, но сам факт, что «Дневником» – даже в искаженном виде – зачитывались, что он стал чуть ли не бестселлером, и это послужило дополнительным доводом в пользу переиздания, говорит сам за себя.
Итак, только семьдесят с лишним лет спустя дано было Нижинскому сказать то, что он так хотел успеть сказать людям, недоедая, недосыпая, работая до боли в глазах и спине, колеблясь, как над пропастью, между светом и мраком. Эти тетради – а книга подлинных записок Нижинского вышла на французском в 1995 году под названием «Тетради» – своего рода «черный ящик» погибающего самолета. В них, кроме неизбежности болезни, предчувствия конца, отражено состояние души артиста, поднявшегося до самых вершин искусства, когда уже некуда идти. Дальше идти уже некуда, дальше – только небо и Бог. Так было с Гоголем, Толстым.
Большую важность приобретают его записи еще и потому, что мы видим великого танцовщика, одиноко противостоящего головному, рассудочному мироощущению, отрицающего саму основу творчества – интуицию, путающего дар Божий с образованностью, а веру в Него – с необразованностью. Видим Нижинского, утверждающего эту веру, вечные общечеловеческие ценности, сбрасываемые как раз в те годы с «парохода современности» видим его отзывающимся сердцем безупречно правильно на события, обессмысливающие, делающие неуместным само существование искусства, а следовательно, и художника – войну, убийство миллионов людей, гибель огромной державы, которая была его родиной; парижской околобалетной публике, винившей в трагедии Нижинского его молодую легкомысленную жену, это было неблизко, но мы сейчас, особенно на собственной судьбе, можем это понять. Нижинский одним из первых заговорил о грозящей миру экологической опасности, высказывал смелые технические идеи, оставленные, конечно, без внимания, но реализованные другими много лет спустя, например шариковая ручка или устройство, отпугивающее птиц, используемое в настоящее время на аэродромах. Многое из переживаемого Нижинским в свое время было не понято – или понято превратно, как некоторые пассажи, с удовольствием воспринимаемые читающей публикой как эротические, а на деле преследующие совсем иную цель. И конечно, читать записки Нижинского надо с большой осторожностью, отделяя явь от бреда больного рассудка. Но и эти больные строки, вознесенные страданием гибнущего духа, стоят на равной высоте с чудными отрывками, озаренными последним светом его детского гения.