Литмир - Электронная Библиотека

— Ах вот, значит, что собрались показать нам эти русские! — издевательски воскликнул Геринг. Но было заметно, что ему не по себе от этой новости.

Риббентроп незамедлительно выдал аргумент Розенберга:

— А вам никогда не приходилось слышать о том, что творили американцы по отношению к индейцам? Разве те не были для них неполноценной расой? Знаете, кто первым изобрел концлагеря? Британцы! И знаете, почему? Чтобы заставить буров сложить оружие!

— Все эти киноужасы! — недовольно бурчал Геринг. — Кто угодно может снять такой фильм — подумаешь, выволочь трупы из ямы, а потом снова запихнуть их туда трактором.

— Нет, вот уж от этого вам так просто не отвертеться, — вмешался я. — Когда мы обнаружили ваши концлагеря, там было столько трупов и массовых захоронений. Я видел это собственными глазами в Дахау! И в Хадамаре!

— Но ведь не тысячи их лежали там, не штабеля же трупов…

— Вы тут мне, пожалуйста, не указывайте — я это собственными глазами видел! Я целые вагоны трупов видел! И в крематории они лежали именно штабелями. Видел и истощенных узников, и эти превращенные в скелеты люди рассказали мне о том, что эта бойня продолжалась не один год. А Дахау, не забывайте, это еще отнюдь не самое страшное место! Так что от 6 миллионов убитых вам так просто не отмахнуться!

— Я сомневаюсь, что речь может идти о 6 миллионах, — неуверенным тоном произнес Геринг. Он явно сожалел, что затронул столь щекотливую тему. — И все же вполне хватило бы даже 5 процентов от этого числа.

Наступила тягостная тишина.

Вечером, перед тем как обвиняемым предстояло вернуться в свои камеры, я зачитал им новое распоряжение, согласно которому всякие контакты между обвиняемыми, кроме как в зале заседаний, воспрещались, и о восстановлении одиночного содержания.

Сообщение было встречено молчаливой яростью.

16–17 февраля. Тюрьма. Выходные дни

Камера Шахта. Шахт был взбешен нововведениями тюремной администрации. Распекая распоряжение, он сорвался чуть ли не на крик:

— Это позор! Мерзость! Этот полковник делает с нами, что пожелает! Но я его полномочиям не завидую! Это лишь говорит о том, что те, кто так обходится с людьми, понятия не имеет о культуре и традициях. Отвратительно!

Все говорило в пользу того, что я сейчас выслушивал из его уст мнение Геринга, донесенное до Шахта за обедом его соседом по столу Редером. Бешенство Шахта свидетельствовало о его затаенной злобе, до поры до времени умело скрываемой за маской попранной невинности.

— Уверяю вас, у меня нет ни малейшего желания общаться с большинством из этих людей! Но среди них все же отыщется несколько порядочных, с которыми я готов беседовать: это такие вполне достойные люди, как Папен и Нейрат. Но как можно позволить себе высокомерно решать за нас, кому с кем общаться! Прошу вас не забывать, что у нас за плечами солидные культурные традиции. И то, что совершил Гитлер — преступление против нашей культуры! Но не следует забывать и о том, в каком отчаянном положении мы оказались по милости союзных держав. Они обложили нас со всех сторон — они же буквально удушили нас! Попытайтесь себе представить, что же пришлось вынести немецкому народу, носителю таких культурных традиций, чтобы попасться на удочку демагогу типа Гитлера! Попытайтесь представить себе: народ, со времен раннего Средневековья флагман европейской культуры, подаривший миру таких личностей, как Гете, Шиллер, Кант, Бетховен — выдающихся личностей во всех областях — в музыке, литературе, искусстве, философии…

— А разве французы внесли меньший вклад в культуру? — вставил я.

— Ах, французы, французы! — презрительно воскликнул Шахт. — На уровне крохотного королевского двора — вероятно! Но и здесь чувствуется влияние Германии! Вы только задумайтесь, что должно было выпасть на долю такого культурного народа, как наш, чтобы он погрузился в такое беспросветное отчаяние. Подумайте и о том, каким дьяволом должен быть этот человек, чтобы, воспользовавшись этим беспросветным отчаянием, втереться этому народу в доверие и так преступно этим доверием злоупотребить.

Не беспокойтесь, у меня есть что сказать по этому поводу. А ведь немецкий народ был готов на все ради мира! И нужно было нам не так уж и много. Единственное, что нам было нужно, так это возможность вывозить свои товары, торговать, чтобы хоть как-то свести концы с концами…

— Вы имеете в виду Веймарскую республику?

— Да, разумеется. И на любые наши просьбы, даже на самые, казалось бы, невинные, союзники отвечали своим непреклонным «нет»! Мы требовали одну-две колонии, хоть что-то, что позволило бы вести торговлю, — исключено! Мы требовали создания торговой организации, союза с Австрией и Чехословакией — нет! Мы апеллировали к тому, что подавляющее большинство населения Австрии за союз с Германией. Они сказали — нет, исключено!

А когда у власти оказывается такой бандит, как Гитлер, — вот тогда да! Можно! Тогда — милости просим! Хочешь Австрию? Да забирай ее всю! Хочешь ремилитаризации Рейнской области — ради Бога! Бери себе и Судеты! И всю Чехословакию в придачу! Бери все, что пожелаешь, — мы и слова не скажем.

До Мюнхенского соглашения Гитлер и мечтать не мог о том, чтобы взять да присовокупить Судеты к Рейху. Все, на что он мог рассчитывать, это, может быть, на чуточку автономии для Судетской области. А потом эти два дурака Даладье с Чемберленом сунули ему в лапы все без остатка. Почему же они в таком случае не продемонстрировали и десятой доли подобной щедрости по отношению к Веймарской республике? Почему пожалели для нее каких-то жалких крох? А за то, что я во избежание катастрофы, презрев рамки Версальского договора, попытался обеспечить Германии определенную экономическую стабильность, за то, что саботировал ее милитаризацию, и за то, что я, в конце концов, попытался убрать этого недоумка — за это союзнички меня упрятали в эту тюрьму как преступника!

Шахт уже вопил на все здание.

— И здесь мне приходится мириться с таким бесчестным, недостойным человека, бесстыжим обращением!!! Даже в концлагере меня не заставляли делать уборку в своей камере и поворачиваться то на правый, то на левый бок, чтобы не мог уснуть!

Шахт сидел передо мной с покрасневшим лицом, кусая губы и трясясь от возбуждения. Некоторое время спустя он примирительно произнес:

— Мне жаль, что вот так пришлось все излагать, но это моя точка зрения, и я ее не изменю. Я не желаю иметь ничего общего со всеми этими американскими причудами. Даже на церковную службу больше не пойду.

Камера Геринга. Подавленный и обиженный Геринг, дрожа, как наказанный за провинность ребенок, спросил меня, за что его так наказали. Он не ошибся, предположив, что всему виной его вызывающее поведение на суде.

— Неужели вы не понимаете, что все эти шуточки, все эти штучки-дрючки — юмор висельника, не более того. Вы думаете, мне приятно сидеть тут и выслушивать все эти сыплющиеся на нас со всех сторон обвинения? Нам необходима какая-то отдушина. Если бы я их время от времени не встряхивал своими хохмами, то очень скоро кое-кто из них сломался бы окончательно.

Все это говорилось вполголоса и с искренней обидой.

Я сказал Герингу, что, насколько я понимаю, ему представляется, что, находясь вне своей камеры и общаясь с остальными обвиняемыми, он должен вести себя по-другому, чем в се стенах. Сказал и о том, что почти уверен, что за всей его бравадой скрывалась и солидная доля пристыженности. На сей раз Геринг не возражал мне и вообще всячески демонстрировал свое послушание, чего я не мог припомнить за весь период своих с ним встреч, хотя не сомневался в том, что его нынешняя линия поведения была продиктована в значительной степени голым расчетом.

— Естественно — психолог такое в состоянии понять, — признал он. — Но полковник — не психолог. Вы думаете, я в тиши этой камеры не корю себя постоянно и не сожалею о том, что не избрал в жизни другой путь, который бы не привел вот к такому концу?

Это было очень схоже с тем, что он писал своей жене в письме от 28 октября. И эти излияния чувств весьма существенно отличались от того самодовольства и демонстраций героической преданности своему фюреру, которые Геринг столь охотно навязывал публике, в особенности представителям прессы.

43
{"b":"827965","o":1}