Камера Геринга. Геринг продолжает сознательно игнорировать обвинения в геноциде и ведении агрессивной войны, погрязнув в мелочных придирках к юридическому аспекту процесса.
— Представленные по обвинению генштаба доказательства ужасающе убоги, — высказал мнение Геринг. — Хотелось бы знать, как но этому поводу выскажется «Арми энд нэйви джорнэл». Версия заговора явно не выдерживает критики. У нас было государство с фюрером во главе. И мы получали все распоряжения от главы государства, которому мы были обязаны подчиняться. Мы не были бандой преступников, выходивших по ночам на большую дорогу, какими изобилуют грошовые книжонки… Четыре главных заговорщика отсутствуют. Фюрер, Гиммлер, Борман и Геббельс — добавьте сюда еще и Гейдриха, всего, значит, их пятеро. Висличены — мелкая тварь, но виду только крупная, а все потому, что здесь нет Эйхмана…
Помедлив, Геринг продолжил:
— Этот Гиммлер! Жалею только, что теперь уже не удастся поговорить с ним с глазу на глаз, уж я бы расспросил его кос о чем. Скажу вам сейчас такое, что говорю лишь своим ближайшим соратникам: будь я фюрером, я бы первым делом устранил Бормана и Гиммлера. Бормана — в пять минут! С Гиммлером пришлось бы возиться дольше — возможно, неделю, другую. Я задумал два способа — либо пригласить его вместе с его бандой на ужин и обложить их бомбами, чтобы они все скопом благополучно взлетели бы на воздух, или же, воспользовавшись прорехами в его же системе, просто перехватить у него власть, а его, наплевав на его кучу титулов и званий, просто отодвинуть подальше. Первым делом я бы разделил СС и полицию. Знаете, Борман ведь, но сути своей, был ничтожеством, которого один только фюрер поддерживал и никто другой. Вот Гиммлер отхватил себе столько власти, что с ним в один присест разделаться было нельзя.
Я снова спросил его, что он думает о высказывании, согласно которому Гитлер самолично отдавал приказы на проведение массовых убийств. Ответ его представлял собой любопытное саморазоблачение — он невольно выдал свою точку зрения на весь процесс:
— Ах, эти массовые убийства! Все это стыд и срам! Лучше бы об этом не говорить и даже не думать! Но обвинение в заговоре! Ого! Подождите, когда я доберусь до этого! Это будет для них фейерверк!
Камера Риббентропа. Отложив бумаги в сторону, Риббентроп заверил меня, что, дескать, ему все равно не успеть подготовить их, так что я ему не помешал. Что касалось последних приведенных доказательств, бывший министр иностранных дел признался:
— В отношении этого позора и преследования евреев вина нас, как немцев, настолько чудовищна, что просто лишаешься дара речи — этому нет ни прощения, ни оправдания! Но если отбросить это, в войне действительно повинны и другие государства. Я всегда говорил своим британским и французским друзьям: «Дайте Германии шанс, и никакого Гитлера не будет!» Естественно, это было до его прихода к власти.
— А кто же были эти британские и французские друзья?
— О, это и Корнуэлл-Эванс, и Даладье, Болдуин, лорд Ротермир…
— До прихода Гитлера к власти?
— Ну нет — мне кажется, это было уже потом. Нет, дайте мне подумать! Это был сэр Александр Уокер, мистер Эрнст Теннант, лорд Лосиан, леди Эсквит. Это был маркиз де Полиньяк, графы де Кастильоне, де Бринон — это было в пору моих деловых визитов в Англию и Францию. Но соблюдение Версальского договора с каждым днем становилось все невыносимее. Весь народ прибился к сильному фюреру, как овцы в бурю. Поскольку я, будучи экспертом по вопросам импорта и экспорта алкогольных напитков, заключал торговые сделки, я был прекрасно осведомлен обо всех экономических проблемах. Я чувствовал, как дышалось Германии в удавке Версальского договора… Как Гитлер дошел до всего этого — мне это просто-напросто непонятно.
— Знаете, некоторые из обвиняемых утверждают, что им доподлинно известно, что он в последние годы был действительно ненормальным человеком. Мне кажется, ни для кого не секрет, что на протяжении всей своей жизни он страдал сильнейшей неврастенией.
— О нет, такого утверждать нельзя!
— Мне это представляется совершенно очевидным. Ведь для неврастеника не составляет труда вести себя вполне адекватно, пока все вокруг угождают, позволяя убеждать себя в правоте идеи, которой он одержим. Но невротик никогда не потерпит никаких возражений. Именно тогда и прорывается наружу его неврастения, поселившийся в нем злой демон.
Я с любопытством ждал, что же ответит на это такой пылкий почитатель Гитлера.
— Ну да, верно, он действительно не выносил, когда ему перечили. Знаете, я, начиная с 1940 года, если и пытался ему возразить, то у нас уже не могло быть спокойной беседы. Мне кажется, ни у кого никогда не было и не могло быть с ним простого, мужского разговора по душам. Ни у кого! Я многих спрашивал. Не верю и тому, что кому-нибудь могло прийти в голову попытаться раскрыть ему душу. Не знаю. Трудно дать ответ на это. А в своем завещании он распорядился заменить меня на должности министра иностранных дел кем-нибудь другим… Вот этого я понять не могу. История — непостижимый феномен…
Камера Кейтеля. Кейтель вновь призвал на помощь свою старую аргументацию — «приказ есть приказ».
— Но, поймите же, если Гитлер приказывал мне что-то, этого было вполне достаточно. В конце концов, я был всего лишь начальник одной из подчиненных ему структур. В этом-то все свинство!
Кейтель разволновался явно не на шутку.
— Я абсолютно не имел никакой командной власти! Даже Геринг говорит мне сейчас, что он все бумажки, присылаемые мною ему, между нами говоря, использовал, так сказать, по назначению. А что я? — Я был обязан пересылать ему приказы фюрера. И привлекать к ответственности того, кто не наделен командной властью, — огромнейшая несправедливость, которая вообще существует на этом свете! Таблица, которую мне предъявили в зале заседаний, даст совершенно искаженную картину. Я не был заместителем верховного главнокомандующего. Вот здесь, взгляните — я представил здесь систему отдания приказов, она куда ближе к истине.
Кейтель показал мне нарисованную карандашом схему, согласно которой Гитлер, как верховный главнокомандующий, отдавал распоряжения непосредственно командующим, а Кейтель оставался в стороне, без права отдавать приказы кому-либо из них.
Я высказал мнение, что верить Гитлеру было роковой ошибкой, затем поинтересовался у Кейтеля, что он думает по поводу попытки Шпеера устранить Гитлера. Он резко ответил:
— Нет, такого быть не должно! Это не способ! По крайней мере, не мой способ! Есть вещи, которые офицер делать не вправе.
Он сделал паузу, после чего продолжил:
— Могу только сказать, что я воспитан в духе традиций прусского офицерства. В соответствии с ними приказы должны исполняться беспрекословно. Бог тому свидетель — прусское офицерство испокон веку было честным и неподкупным! Его кодекс чести, начиная с Бисмарка, являл собой гордость нации, уходя корнями в эпоху Фридриха Великого. За невыплату долга в 25 марок офицера могли посадить под арест, и честь его была бы утеряна безвозвратно. Мне и в голову не могло прийти, что Гитлер стал бы действовать по какому-то иному кодексу. Первое, что бросалось в глаза при входе в его рабочий кабинет, это мраморная статуя Фридриха Великого и портреты Бисмарка и Гинденбурга на стене.
— Да, основательно он вас околпачил, — заметил я. — Мне из первых рук известно, что он собирался, но его выражению, «устранить весь этот ископаемый генералитет, помешанный на кодексе офицерской чести и так и не уяснивший сути моих революционных принципов». После победы он собирался вышвырнуть вас вон, а на ваше место сунуть своих головорезов из СС.
Я не стал упоминать Кейтелю, что пресловутыми «первыми руками» был генерал Лахузен, шеф абвера, пару недель назад разоблачавший его своими показаниями.
— Вот оно что! Ну, тогда я не знаю. Он что же, действительно имел такие намерения? Мне в это не хочется верить, но после всего, что мне довелось увидеть и услышать на этом процессе, я уже готов поверить во что угодно. Могу только сказать, что служил ему не за страх, а за совесть, и теперь, сознавая, чего это мне стоило, могу сказать, что мою веру предали!