Да–да, именно не замечают.
Как часто в мире случается: рак должен свистнуть. Самолёт обязан упасть, ибо штурвал в руках самоубийцы. Эка редкость, однакож бывает!
Космонавт обязан задохнуться, раздуться, вскипеть.
Парашют может порваться.
Плотину прорвать.
На Луну плюнуть свысока, всем смотреть в чёрные дыры.
Разогнать божественную частицу досмерти, до смерти человечества.
Корейцы должны тронуться, прицелиться, блефануть, а госдепу ответить невменяемо.
На Луну плюнуть… эх, эх. Снизу: как свысока: не мы за ней, а она вокруг нас. Вертится. Собачкой. Преданной–припреданной.
Собаке – лунной свидетельнице – хотелось заговорить с Анной. И велеть Анне лезть под поезд.
Дура–дурой, но хоть бы одна полезла, со своим потоком сознания, благодаря старикашке Толстому, что Война и Мир, и первее Джойса.
Главное, что не со всем человечеством велел Анне самоуничтожиться!
А для красоты прозы Льва!
Ибо застрелиться проще, и не так больно.
Пуля! Красавица! Выручалочка!
И кишки не намотает на ось, и башка не покатится по щебню.
Тогда женская красота из красоты становится голимым ужасом, мрачным комком оволошенным, косматым, благо не на палке носят, но всё равно детской пугалкой. Ну и Толстой!
Паскудник. Чё удумал!
Ибо поезд был в то время моден: так думал толстой–лев–заратустра, книжку хотел выгодней продать, вот и подтолкнул Анну. А железнодорожники ему приплатили… Пиар! Реклама жэдэ. Если не знать, что поезд был лёвиной поэтичной задумкой, с запахом хоррора, то так бы и думали, что Анна взята из газет.
Одни курзааааалы–вооокзалы с танцорками на столах, и с алкашами под столами чего стоят!
***
Итак, до тех пор топляки живут подводной неприметной жизнию. Хоронясь в бурунах. Пока другой конец, что ближе к ватерлинии, наконец, не пропорет днище или борт – значительного корабля.
С пассажирами.
Один из последних в ковчеге – министр водного транспорта, с бородой.
Не утоп, сука, но разозлился, и, как выполз живым на берег, то велел в телеграф, с криком «ну держитесь, русалки», фарватер чистить и выпрямлять по отвесу с линейкой.
Крепкие системы, надо отметить, они как топляки – неподвижные. Они скучают в застылости.
А какашечки – против их – могут плыть и плыть.
До самого устья, где холодныя воды, если на севере.
И солёные, если на юге.
А то и не торопясь: цепляются за кусты, болотят побережье.
В них любят останавливаться утопленники и набивать мёртвые рты указанной в протоколе опознания прелестью.
Ими питаются и птицы, и рыбы, и производятся микробы.
Это отличная польза миру паразитов.
А если повезёт, то их притянет какая–нибудь насосная станция.
Там их засосут, прохлорируют, ультрафиолетом подлечат.
А они ещё больше окрепнут, загорят, станут симпотными, как звёзды, и:
– Джонни, о, е! Та–та–та–та, татата. И обре тут муни, мунитет, тет а тет, оообре тут, обретут. Джонни, о, е! Сно ва за пу стят в жизнь, пустят в жизнь, пустят в жизнь. Джонни, о, е! Та–та–та–та, татата, та–та–та, татата татата.
Хорошая песня.
И музыка нештяк.
И по–русски шпарят.
Наша маериканская, брайтон–бичевская, жаннина, не дАрк, наша Жанна – наша ментальность. Наша мелодия.
Но, отвлеклись, однако.
9. Французские иероглифы
Сепия тут стала мигать. А местами облыжно, покровно походить на правду…
Радуга брызжет, распадается на запчасти: красные, зелёные, рыжие.
Каждый охотник желает знать где сидит… художница, едрёна мать.
Дамочка что ли? фазанистая, фасонистая, писает фасолисто, кладёт кучно в холст, не под куст: фас кучерявый! фаз! фуд! фас, зад, фа–сад, соль–ля–сисад, садо–мазо, маркиза, псина бульдожемордая!
Знаем–знаем, не надо нам втирать.
В спину.
Радугу. Самую что ни на есть обыкновенную.
Мы не лохи, как некоторые, у которых дома деревянные: сидятъ, ждут пожару на Михаила –архангела, так и будет, ей–ей.
Тьфу, чёб не сглазить.
А судьба, и никуда от неё!
Цвет – это всего лишь длины волн, хоть их и семь: это для удобств производства красок, а не от красоты зрелища разложения.
Потому и складываются цвета в очередь, а не как попало.
И на Марсе так же, и на Сатурне, только дивиться там некому пока что.
Не летал Леонов на Марс.
Да и спектр семицветный – не круглобанки для спины, а расхристанный, по косточкам, белый свет, на усмотрение глазом.
// Физика заурядная, ландау.
Свет – с лёгкой руки чьей–то – кванты, а не поток даровой солнечной энергии.
Да и Эйнштейн – не Эйнштейн, когда без жены, причём тут радуга с фазаном, хоть и еврей, далеко не фиолетовый, не голубой, а еврейский, обрезной, не Ландау с большой буквы, даже не Марк Зэт гетеросексуальный, на Джойса похож: один в один, если бы не новая типографика.
В жене его всё было дело.
Она писала еврейские формулы для всего мира, отдаваясь Эйнштейну–мужу с биологической частотой потребности.
И Её–моё–энергия, равная квадрату скорости дарового света, помноженной на массу разложенной на запчасти элементарной единицы – её рук и ума дело: честь ей и хвала, не в пример жулику Альберту.
Кто об этом знает? Да никто, кроме знающих Альберта не понаслышке.
Не каждая еврейская спина с подагрой.
Не каждый Альберт – Эйнштейн.
Зато каждая спина любого еврея заканчивается с началом задницы, и точной границы тех сопредельных территорий не прописано, разве что от копчика начать считать позвонки: так тож седьмой выйдет, вот же совпаденьице!
Те границы в деловом совершенстве знают лишь профессиональные экзекуторы, которым выдали рецепты лечения провинившегося – вруна и плагиатора. //
Хоть бы инициалы жёнины Эйнштейнище в формулу бы вставил, и то бы хоть какая–нибудь почётная дань была.
Отвлеклись. Отдохнули на физике жён и мужей израелевых.
Честно сказать, не любит автор израельчан: много врут, много средь их банкиров и ни одного жнеца, и ни одного сантехника.
Может и не так. Чем они питаются? Не одной же мацой!
Подруга одна – она русская – сообщает: евреи и еврейки по–особому пахнут. Ну и ну! Вот это хвантазия. Хотя кто его знает: я не принюхивался.
Единственная еврейка, с которой я имел некоторые дела, ну вы понимаете, вовсе не пахла по–особенному.
Зато она обожала воспроизводить позиции китайских иероглифов.
И, застывая в какой–либо позе, велела угадывать куда – для достижения гармонии – приставлять чёрточки и палочки, и с какой частотой натыкивать точки.
И я добросовестно учился её китайской грамоте.
Пыхтел, потел, доводил до совершенства.
После отмывали иероглифы. Под душем. Забрюхатела чертовка. Иероглифы это такой приёмчик был, как оказалось.
***
Итак, горничная, уборщица, официантка, явно не без национальности.
Что–что? Как это без национальности? Это дело надо поправить.
Мозг поправит, трепануто кивая черепом.
Кто же это входит к нам, так артистично?
Завтрак принесли в постель? Ух ты! Давай–ка его сюда! Ну и ножки! А фартучек! Вышивку оближешь: такие там перси намулёваны!
Кто тут был сервисом недоволен? Ах, это был наш дружище–недоросль Малёха!
Принюхиваемся.
Повеяло мюнихской рулькой: не может быть: мы в Париже!
Нос уточняет: фазан жареный.
Глаз неужто врёт: не официантка!
Не оплачен сервис.
Ошибочка вышла.
Не в тот номер меню подали.
Ну, и нарядец, однакож! Макензи Уоллес.
Врёт опять.
У цветах усё алых тами!
Будто токо что из Саратова.
Что не на Дону, но с казаками.
Которым что до татар рукой подать, что пароход с мели снять, не просушивая одежды.