Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В лифте было жарко, у меня на коже выступил холодный пот, Сига Д. могла бы отделаться от меня одним щелчком, сдуть одним дуновением, как соломинку. Чтобы взбодриться, я стал думать о могучей груди, которую мне предстоит сосать, о бюсте, вошедшем в историю литературы. Но этот образ не вызвал энтузиазма, а наоборот, только усугубил охватившую меня слабость, мои руки казались мне до смешного маленькими и беспомощными по сравнению с грудями писательницы – руки, не согретые желанием, культи, а не руки. Что до языка, то я даже не думал его использовать: литературные соски парализовали его заранее. Я был обречен.

Четырнадцатый этаж. Лифт открылся, Сига Д. вышла, не взглянув на меня, и свернула налево; несколько секунд я не слышал ее шагов: их приглушал толстый ковер в коридоре; затем щелкнул электронный замок – и снова наступила тишина. Я оставался в лифте, пока не выпустил газы из кишечника – я удерживал их с первого этажа, чтобы не уронить себя. Можно было сбежать, но я не решался. Это даже не было бы бегство, ведь мы оба понимали, что я проиграл, еще не успев вступить в битву. Если бы я ушел, это был бы печальный, но предсказуемый результат моего разгрома, констатация очевидного поражения. Кто-то внизу вызвал лифт. Двери начали закрываться. В последний момент я удержал их и выскочил. Мной двигало не столько мужество, сколько тайное желание потерпеть фиаско.

Итак, я двинулся по коридору. Одна из дверей была открыта – приглашение или предупреждение? – и оттуда веяло знакомыми ароматами мирры и корицы. Я не осмелился открыть ее во всю ширь, словно это были врата ада. Я, как дурак, застыл на месте. Свет в коридоре погас. Я сделал шаг вперед; свет опять зажегся, и я переступил порог. И оказался в просторной комнате, выдержанной в пастельных тонах, роскошной и безликой. За широким окном был балкон, и на мгновение передо мной сверкнул Париж. Я услышал, как льется вода: Сига Д. изволила принимать душ. У меня отлегло от сердца: это была пусть маленькая, но все же передышка перед моментом истины.

Кровать в комнате была неправдоподобного размера; но еще сильнее впечатляла висевшая над ней картина, образец безвкусицы. Ни один художник не имел права жить после того, как он так нарочито приукрасил, то есть изуродовал мир, подумал я. Отведя взгляд от картины, я плюхнулся на огромную кровать и позволил мыслям вознестись к потолку и рассеяться. Мне представилось несколько возможных сценариев развития событий. Все они заканчивались одинаково: я перешагивал через балюстраду балкона и прыгал в пустоту под безжалостный хохот Сиги Д., не испытавшей никаких ощущений. Она вышла из ванной четверть часа спустя. Большое махровое полотенце, доходившее до ляжек, было завязано на груди; еще одно полотенце обвивало ее голову, как тюрбан султанши.

– А, ты все еще здесь.

По тону ее голоса я не понял, что это было – холодная констатация, удивление, жестокая ирония или просто вопрос. Каждый из вариантов мог таить в себе ужасные скрытые смыслы. Я не ответил. Она улыбнулась. Я наблюдал за тем, как она расхаживает между комнатой и ванной. У Сиги Д. было тело зрелой женщины, никогда не отступавшей ни перед наслаждением, ни перед страданием. Это была красота, пронизанная болью; тело, забывшее стыд, прошедшее через много испытаний; тело отверженной; тело, в котором не было суровости, но которое не страшилось суровости мира. Чтобы узнать это тело, достаточно было на него внимательно взглянуть. Я посмотрел на Сигу Д., и мне открылась истина: передо мной было не человеческое существо, а паук, Матушка-Паучиха, у которой в гигантских сетях сплетались миллиарды нитей, мягких, как шелк, но крепких, как сталь, и, возможно, пропитанных кровью, а я был мухой, застрявшей в этой паутине, большой завороженной зеленой мухой, которую Сига Д. поймала в частую сеть из своих многочисленных жизней.

Нередко женщина после душа тратит время на массу всяких дел, очевидно очень важных, хотя со стороны невозможно понять, в чем именно они заключаются. Покончив с этим, она села в кресло передо мной. На ней по-прежнему не было ничего, кроме полотенца, и когда оно приподнялось, я увидел верхнюю часть ляжек, затем бедра и, наконец, маленький холмик. Я не стал отводить взгляд и какое-то мгновение рассматривал волосы на лобке. Я хотел увидеть Глазок. Тут она положила ногу на ногу, и воспоминание о Шэрон Стоун померкло в моей памяти.

– Держу пари: ты писатель. Или начинающий писатель. Не удивляйся, я научилась узнавать людей твоего типа с первого взгляда. Они смотрят на вещи так, словно за каждой из них скрыт какой-то непостижимый секрет. Когда они видят женский половой орган, то глазеют на него так, словно в нем – ключ к их тайне. Они эстетизируют увиденное. Но киска – это всего лишь киска. И когда вы таращитесь на нее, незачем балдеть от лиризма или от мистицизма. Нельзя проживать мгновение и одновременно описывать его.

– Ничего подобного. Можно. Это и значит быть писателем. Превращать каждый миг жизни в миг творчества. Видеть все глазами писателя и…

– Вот в чем твоя ошибка. Вот в чем ошибка таких, как ты. Вы думаете, что литература исправляет жизнь. Или дополняет ее. Или заменяет. Но это неправда. Писатели – а я знала многих – всегда были едва ли не худшими любовниками, какие мне попадались. А знаешь почему? Когда они занимаются любовью, то уже прикидывают, как описать эту сцену. Никакая их ласка не радует, потому что их воображение одновременно создает или готовится создать ее литературную версию, их мужская сила скована срочной необходимостью построить фразу. Когда я говорю с ними во время объятий, то почти слышу, как они про себя добавляют: «Прошептала она». Они живут в главах своих книг, мысленно ставят тире перед прямой речью, как положено в диалоге. Als het erop aan komt – по-голландски это значит «в конечном счете», – писатели вроде тебя становятся пленниками собственных фантазий. Вы рассказываете, рассказываете и не можете остановиться. Но важна только жизнь. Произведение литературы – на втором месте. И они не смешиваются. Никогда.

Теория была занятная и приглашала к дискуссии, но я ее не слушал. Сига Д. опустила ногу на пол. Полотенце практически развязалось, и я видел почти все ее тело: живот, талию, надписи, вытатуированные на коже… Только груди еще были прикрыты краями полотенца. Теперь мне был явственно виден Глазок, и я смотрел на него не моргая.

– Ну вот: даже сейчас ты думаешь о фразах. Плохой знак. Если ты хочешь написать хороший роман, забудь о нем хотя бы на минуту. Ты же хочешь меня отыметь? Да, хочешь. Я здесь. Думай только об этом. Обо мне.

Она встала с кресла, подошла, наклонилась, приблизив лицо к моему. Полотенце развязалось, открылись груди, она прижалась ими ко мне.

– А если нет, вытряхивайся отсюда и пиши еще один дерьмовый романчик.

Эта попытка раззадорить меня показалась мне несколько наивной, и я опрокинул Сигу Д. на кровать. Торжество, вожделение и вызов, отразившиеся на ее лице, наполнили меня исступленным желанием. Я начал целовать ее соски и вскоре сумел добиться от нее вздохов или, вернее, чего-то похожего на вздохи. По крайней мере, мне хотелось в это верить. Были эти вздохи реальными или нет, но они привели меня в восторг. Я приблизился к центру паутины, я, муха, приблизился к таинственному, смертоносному центру жилища Матушки-Паучихи. Я захотел соскользнуть к Глазку. Но она удержала меня и перевалила набок, как ребенка, с унизительной легкостью, и вдобавок расхохоталась; затем встала и начала одеваться.

На меня накатила волна бешенства, и я решил сделать вторую попытку. Но представил себе, как смешно выгляжу сейчас, и это меня удержало. Я промолчал и не двинулся с места. В этот момент Сига Д. запела какую-то медленную песню на языке серер. Я улегся и стал слушать, и мало-помалу комната, которая до этого не выражала ничего, кроме ледяного спокойствия, ожила, в нее проникла печаль, пробрались воспоминания. В песне говорилось о старом рыбаке, который готовится выйти в море, чтобы бросить вызов богине – владычице рыб.

4
{"b":"827401","o":1}