– Цыц, сукин сын! Всех вас, разбойников, лишим казачьего звания и наделов. Не допустим порушить порядок, который наши отцы и деды ставили. Не видать вам нашего покору, как свинье неба.
Остроухов схватил его за горло:
– Зараз глотку перерву…
Зашумели было, зарычали, но в эту минуту из правления на крыльцо в сопровождении станичного атамана и стариков вышел одетый в синюю черкеску гвардейского сукна член Кубанской рады Бантыш.
Площадь притихла.
Бантыш снял косматую папаху, поклонился и осипшим от многих речей голосом крикнул:
– Здорово, господа станичники!
Толпа качнулась и недружно, вразнобой ответила:
– Здравия желаем, ва-ва-ва…
– Гляди, какой бравый!
– Орел.
– Он человек приезжий, стравит нас, да и дальше, а нам расхлебывать, – робко заметил Сухобрус.
– Этот наговорит… – засмеялся казак Васянин. – Одному такому же усачу мы на киевском вокзале добре мускула правили.
– Тише, вы, горлохваты, слушайте оратора. Никакого соображения в людях нет. Ведь это вам не тюха-митюха и не кляп собачий, а его высокоблагородие господин полковник.
Бантыш по-атамански отставил ногу и заговорил:
– Достохвальные казаки! Настало время сказать: то ли мы будем служить панихиду по казачеству, то ли все как один гаркнем: «Есть еще порох в пороховницах! Еще крепка казацкая сила!» Был один Распутин, и то сколько горя причинил, а ныне вся Россия распутничает, и ее же сыны продают ее направо-налево: грабежи, убийства, партийная борьба, святых церквей разорение. Россия поскользнулась в крови и упала, пусть сама подымается, мы ее не толкали. Нам, кубанцам, потомкам славных запорожцев, надо подумать, как бы утвердить добрый порядок у себя дома. В Екатеринодаре заседает наша войсковая рада. Есть у нас, слава богу, и свое казачье войско. Будет и казна своя, и законы. Кубань сама себе барыня…
– Так, так, справедливо… – трясли бородами старики, а в углах площади уже снова разгорались споры.
Фронтовик Зырянов – глаза блестят, руками машет – кричал громко, ровно его окружали глухие:
– Тут тебе земля дворянская, тут – монастырская, тут – войсковая, а где ж наша, мужичья?
– Ваша в Рязанской губернии, там вам пуп резан, туда и валите новые порядки наводить.
– Я четыре раза ранен…
– Дураков и в церкви бьют.
– По-моему, надо порешить нам, фронтовикам, общим голосом – разделить паи по всем живым душам, и греха больше не будет.
– Меня, друг, с мужиком, с бабой да с малым дитем не равняй… Мы за Кубань кровью своей разливались, костями своими ее сеяли. У нас на кладбище одни женки да матери лежат, а казаки – кто на Кавказе сгинул, кто в чужих землях утратился. Мы службой обязаны.
– И мы службой обязаны.
– Погоди, кривой, дотявкаешься.
– Не грози…
– И другой глаз надо тебе выхлестнуть.
– Ты мне глаза не выковыривай, хочу дожить и посмотреть на погибель таких барбосов, как ты.
– Не доживешь.
– Доживу.
– Не доживешь.
– Доживу.
Казак кулаком опрокинул кривого и начал топтать его. Более спокойные растащили и развели драчунов.
Около правления, по предложению Бантыша, довыбирали члена рады. Дмитрий Чернояров, как того требовал обычай, отбрыкивался:
– Увольте, господа старики. Вы меня не знаете, не знаете, куда я вас поведу. Выбирайте коренного станичника.
– Мы тебя знаем, и батька, и деда твоего знаем, послужи.
– Не могу.
– Послужи, Дмитрий Михайлович.
А невдалеке молодой казак стоял ногами на седле и, картинно скрестив на груди руки, говорил речь:
– …Мы не против рады, но с большевиками драться не хотим. Пускай рада сама себя защищает. Господа казаки, которые фронтовики! Пора нам опамятоваться, куда мы идем и за кем? Кресты и медали, награды и золотые грамоты, что нам, дуракам, навешивали на шею, тяжелее камней… Валили они нас царю под ноги…
– Не к делу, не к делу…
– Безотцовщина.
– Геть, чертяка!
– Остро говорит. Чей таков?
– Ванька Чернояров.
– Эге… Так и печет им в глаза, так и печет. Ну и бедовый, пес.
– …Старики, до кой поры вы нас будете уговаривать и осаживать? Вы, верные слуги его императорского величества царя Палкина, привыкли протягивать руки за полтинниками, вам и жалко расставаться со старым режимом. Мы, ваши сыны и внуки, воевали, а вы на печках снохам фокусы показывали и блаженствовали… Через золотые погоны у меня сердце наядрило, как чирий! Не забудем, как они, эти полковники да генералы, над нами издевались! Сгорите вы вместе с ними! Долой! Долой! Долой!
– Геть!
– Плетюганов ему!
– Арестовать!
– Ура! Вра-а-а…
– Приступи! Хватай его!
Над головами стариков заколыхался целый лес палок.
Иван пал на седло
гикнул
и, сшибая конем неувертливых, прорвался в улицу, поскакал в аул к Шалиму, только пыль за ним завилась.
Плескалась-звенела весна прибоем горячих дней.
Степь отряхнулась от снегов и, выкатив тугие черные груди курганов, покорно ждала пахаря.
Взыграла, разлилась Кубань-река. Налетели хлопотливые скворцы и жаворонки. Густой ветер наносил со степи волнующие запахи распаренной земли и первого полынка. Ночи – песня, визги да девичий смех – были темным-темнешеньки.
Станица поднялась.
По размокшим дорогам заскрипели тяжелые мажары, одноконные роспуски и заложенные парами повозки. Солнце играло в синем просторе. Клубились, летели светлые облака, по взгоркам скользили жидкие тени. По обсохшим обочинам дорог, загнув хвост, скакали собаки. Далеко разносилось заливистое ржание коней… Нет-нет да и переблеснет высветленный зуб бороны, носок лемеха, сбруйная бляха. Оживленный говор, ликующие в румяных улыбках рожицы ребятишек, насунутые на нос от загара бабьи платки, хлопанье кнутов.
– Цоб… Цоб-цобе.
Максим нагнал пару чубарых волов.
– Со степью, кум.
– И вас также.
– Хороший денек, кто вчера умер – пожалеет… Где, Николай Трофимович, пахать думаешь?
– Э-э, провались оно совсем… – Кум Микола пробормотал что-то невнятное и принялся с ожесточением нахлестывать волов.
– А все-таки?
Кум долго сопел, что-то обмозговывая, потом внимательно оглядел Максима, коня, оковку наново перетянутых шин и, покрякивая, туго, через силу заговорил:
– Не придумаю, как оно и повернется… Выглядел я тут себе добрую делянку пана полковника Олтаржевского. Да-а-а. Така панская земля жирная, что ее хоть на хлеб мажь да ешь… С осени посулили мы с Мирошкой пану задаток и подняли под зябь добрый клин… Сунуть ему в задаток грошей горсть совестно, а больших денег не случилось. – Он снова надолго замолчал и, еще раз недоверчиво покосившись на Максима, досказал: – А вот тебе – ни пана, ни Мирошки. Пан, слышно, в городе казачьим полком командует, а Мирошку дядька переманил в Ейск и всадил его, дуропляса, на свой свечной завод прикащиком…
– Ну?
– Вот и ну… Кто знает, как оно повернется? Тут тебе свобода, а тут вдруг восстанет против народа царь?
– Полудурок… Нашел над чем голову ломать! Езжай и паши.
– А полковник пан Олтаржевский? Ну-ка нагрянет? Ведь он меня немасленого, невареного съест. Такой усатый да крикливый. Сколько разов во сне, проклятый, снился, аж тебя затрясет всего и в холод кинет. Такой он, господь с ним…
– С него уж, поди-ка, с самого где-нибудь наши товарищи шкуру спустили…
– Дай бы господи.
– И велика делянка?
– Земли там уйма… Панской восемьсот десятин, войсковой сколько-то тысяч. Работай, не ленись.
– Та-а-ак, дядя лапоть, – протянул Максим. – А я за греблю думаю удариться… В Горькой балке, говорят, паев много гулящих лежит.
– И хочется тебе за десять верст лошадь гонять? – Кум Микола сдвинул шапку с запотевшего лба и, повременив, с важностью сказал: – Я тебе уважу, я такой человек, а для свояка хоть пополам, хоть надвое разорвусь… Лошаденка у тебя одна и прилад никудышный, а у меня все-таки пара волов, они, прокляты, тягущи… Гоняй со мной?.. Подымем супрягой десятины по четыре и с лепешками будем. А?..