Самым важным здесь было то, что все это могло подействовать на нечто еще более важное. В глубине души он вынашивал страстное желание, о котором не говорил никому и никогда, — вернуть семье доброе имя. Никому и никогда — кроме того дня. Он проговорился Марте, сестре, и она поняла его, хотя они были всего лишь детьми. Это стремление так или иначе выражалось во всем, что он делал, ибо все, что он делал под своим именем, тем самым делалось под именем благородного человека, который столь усердно трудился для своей страны и в награду за свои усилия был осыпан градом английских пуль.
— Капитан Вашингтон… Капитан Вашингтон, сэр!
Чей-то голос пробился в его сознание сквозь путаницу затаенных мыслей, и лишь тогда он понял, что уже давно слышит этот голос и не отвечает. Он очнулся. Взял конверт, протянутый ему Дриггом, вскрыл его и прочел, затем прочел еще раз, уже медленнее. Это было то, о чем говорил лорд Корнуоллис: машина была запущена; ему предлагали должность.
— Не угодно ли вам пройти со мной, сэр?
Он встал, расправил складки на жилете и застегнул пиджак. С распечатанной запиской в руке он последовал за секретарем в зал заседаний и остановился у края длинного темного стола. В зале царила тишина, и все глаза были устремлены на Вашингтона; затем лорд Корнуоллис со своего места во главе стола спросил:
— Ознакомились ли вы с нашим посланием, капитан Вашингтон?
— Да, сэр. Насколько я понимаю, это предложение занять одному лицу двойную должность, в настоящий момент поделенную между сэром Уинтропом Рокфеллером и мистером Макинтошем. Вы подтверждаете, что эти джентльмены согласились с предлагаемым изменением?
— Они это сделали.
— В таком случае я буду счастлив принять это предложение, но с одной лишь предварительной оговоркой. Я хотел бы знать по данному вопросу мнение сэра Айсэмбарда.
Это было все равно что взмахнуть красной тряпкой перед мордой быка; все равно что оскорбить королеву в присутствии доброго англичанина; все равно что в глаза назвать француза лягушатником. Сэр Айсэмбард Брэсси-Бранел моментально вскочил и с силой уперся кулаками в полированный палисандр стола; в глазах его пылал огонь, а побелевшие крылья носа подрагивали от негодования. Маленький человечек, перед которым, когда он был в гневе, дрожали мужчины много крупнее его; однако Вашингтон не задрожал — он был не из тех, кто дрожит. Первый являлся прямой противоположностью второму, и это бросалось в глаза: один — тщедушный, другой — высокий, один — пожилой, с холеной кожей, с высоким лбом, который с возрастом становился все больше, лоб другого был средней величины, а его коричневое лицо загрубело от солнца и ветра. Один — одетый с иголочки английский джентльмен, от кончиков лакированных, ручной работы, ботинок до аккуратной лысины на голове, пространство между которой и ботинками заполнял портновский шедевр непогрешимого Сэвила Роу ценою не менее чем в сотню гиней. Другой — хорошо одетый житель колонии, чей костюм был хоть и первоклассным, но явно провинциальным, как и его крепкие ботинки, предназначенные для того, чтобы их носили, а не демонстрировали.
— Вы хотите знать мое мнение, — сказал сэр Айсэмбард. — Вы хотите знать мое мнение!
Он произнес это негромко, но в зале его услышали все; и, возможно, из-за мягкости тона фраза прозвучала зловеще.
— Я выскажу вам свое мнение, сэр, выстраданное мнение, сэр, как оно есть. Я против этого назначения, полностью против, и возражал против него, и больше мне нечего сказать.
— Коли так, — проговорил Вашингтон, усаживаясь на поставленный для него стул, — то с этим покончено. Я не могу принять назначение.
Теперь тишина была абсолютной; если тишину можно назвать оглушающей, то она была именно такой. Сэр Айсэмбард был обезоружен этим ответом, и, по мере того как гнев улетучивался из него, словно воздух из проколотой шины, он медленно опускался обратно на свое место.
— Но вы же согласились, — обращаясь ко всем, растерянно произнес Корнуоллис.
— Я согласился, так как считал, что правление единодушно в своем решении. Предлагаемое изменение является очень серьезным. Я не могу обсуждать его, если человек, который сам предоставил мне эту работу, душа строительства, ведущий инженер и конструктор в мире, против. Я не могу, говорю это от всего сердца, ловчить перед лицом такого решения.
Все взгляды были теперь устремлены на сэра Айсэм-барда. Его лицо, безусловно, заслуживало внимания; быстрая смена выражений на нем отражала работу могучего ума. Первый гнев уступил место изумлению, затем лоб его задумчиво нахмурился, и, наконец, невозможность прийти к какому-то определенному выводу вызвала на губах признак улыбки, быстрой, как мелькнувшая тень.
— Хорошо сказано, юный Вашингтон, что-то дальше будет? Вам не следует говорить обо мне плохо — я ваш друг, верный и вполне к вам расположенный. Я признаю высокое качество вашего классического воспитания. Бремя решения теперь целиком ложится на мои плечи, и я не намерен уклоняться. У меня такое чувство, что вы знаете об этих делах больше, чем говорите вслух; вам что-то сообщили, иначе вы не были бы столь самоуверенны. Но быть посему. Строительство туннеля должно продолжаться, а чтобы строить туннель, мы, по всей видимости, должны иметь дело с вами. Я снимаю свои возражения. Я должен признать, что вы достаточно дельный инженер, и, если вы будете повиноваться распоряжениям и придерживаться моего проекта, строительство пойдет как надо.
Он протянул свою маленькую крепкую руку, чтобы взять стакан воды, и это было самым сильным проявлением чувств, которое он когда-либо себе позволял; а тем временем со всех сторон послышался неразборчивый, но явно одобрительный гомон. Молоток председателя ударил, перекрывая шум, — совещание закончилось, решение принято, работы будут продолжены. Пока члены правления поздравляли Вашингтона, а заодно и друг друга, сэр Айсэмбард бесстрастно ожидал поодаль и, лишь когда инженер освободился, подошел к нему:
— Проедемся в кебе.
Это было нечто среднее между просьбой и приказанием.
— Буду рад.
Молча они спустились в лифте, швейцар открыл перед ними дверь и свистком подозвал кеб — двухколесный, высокий, черный и блестящий; водитель сидел где-то наверху, зажав между пальцами поводья, которые тянулись вниз, к одному их этих новомодных устройств, постепенно вытеснявших лошадей из центральных районов Лондона. Здесь не было величественного, гордо вышагивающего между оглоблями лошадиного муляжа; его заменял некий приземистый механизм, черный металлический корпус которого, по форме напоминавший кирпич, покоился на трех колесах. Переднее колесо несколько повернулось на вертлюге, когда водитель потянул повод, и кеб легко подрулил к тротуару; рывок за другой повод отключил двигатель, и экипаж плавно остановился.
— Усовершенствование, — сказал сэр Айсэмбард, когда они влезли внутрь. — Лошадь была проклятием этого города; выделения, мухи, болезни, и ничего больше. Ее заменил спокойный и надежный электрический мотор. От него ни шума, ни вредных выхлопов, в отличие от первых моделей, паровых, — просто батареи в багажнике; вы, вероятно, заметили провода на оглоблях. Теперь закройте люк. Наш разговор будет сугубо приватным, и я не хочу, чтобы нас слышали.
Последние слова были адресованы кебмену, чья круглая унылая физиономия заглядывала сверху в слуховое отверстие, как заблудившаяся румяная луна.
— Прошу прощения, ваша честь, но вы не сказали, куда ехать.
— Майда-Вэйл, сто восемь.
Звук захлопнувшейся крышки люка как бы подчеркнул его слова; он повернулся к Вашингтону.
— Если вы решили, что мы едем ко мне домой, выбросьте это сразу из головы.
— Я подумал…
— Вы подумали неверно. Я хотел лишь поговорить с вами без свидетелей, с глазу на глаз. В любом случае Айрис нынче вечером в Альберт-холле, там у них какой-то теологический балаган — так что обойдемся без сцен.
Это моя единственная дочь. Она повинуется мне, когда это нужно, но вдобавок она разделяет мои взгляды на жизнь. Когда я расскажу ей, что вы на правлении объединились с моими противниками, чтобы отстранить меня от руководства, что вы теперь, вероятно, желаете сами занять мой пост…