— Да мы все время шли на продовольствии жителей, — осмелился произнести я, — и не нуждались в провианте.
— До этого мне тоже дела нет; и разве вам не известно, капитан, что жители довольствуют только приварком, а хлеб люди должны иметь свой?
— А если жители добровольно и хлеб предлагают, — заметил командир 8-й роты, — не выбрасывать же нам свой?
— Знаем мы это «добровольно», — наступя на горло; впрочем, мне все равно; вчерашний день я вытравил лошадям более половины провианта вашего, и если не вынесете сегодня, то вытравлю и остальное, понимаете?
— Помилуйте, полковник, — снова возразил командир 1-й роты. — А если нам понадобится хлеб, где мы его возьмем?
— Это опять не мое дело, извольте исполнить приказание, а если действуете самовластно, то и действуйте, как знаете, — я не могу. Посудите сами: послезавтра мы вступим в пункт хлебопечения, и, будь у вас провиант цел (на что вы и рассчитывали), вам и заботушки мало, вы бы чистоганчиком за него получили, да и правы, а я — тащи да тащи. Так вот и ошиблись. Дайте моим лошадям хоть денек вздохнуть; не затем же, в самом деле, правительство их содержит, чтобы таскать вашу экономию.
— Не нашу, а солдатскую, — сказал я с сильным ударением на последнем слове.
Все недоверчиво взглянули на меня.
Полковник улыбнулся и вместо ответа обратился к квартермистру:
— Пойдемте, Тухолмин, пора. Мое почтение, господа.
— Сию минуту, полковник, — сказал квартермистр, — вот только надо слова два сказать капитану. — Он подошел ко мне, отвел меня в сторону и вкрадчивым голосом, почти на ухо, произнес с расстановкой: — Хитры вы, батюшка, что твой агнец на заклании: мы ведь вашу ротную-то фуру видели, — оттуда и вытаскивать нечего было, там ветер ходит; ловко, должно быть, вы устроили Сбруева; видно, нашла коса на камень.
— Как ветер? Что такое? Говорите яснее.
— Полно Лазаря-то строить, я ведь тертый калач, нас не проведете. Да и хорошо, если вы этого маклака устроили да поприжали, ему так и надо.
— Ну, пойдемте, пойдемте! — закричал полковник из экипажа. — После договорите.
Квартермистр подбежал к коляске, сел, и они уехали.
— Ай да гусь, — сказал командир 8-й роты, — он же и прав.
— Жаль, что Творжицкого нет, — заметил командир 1-й роты. — Воображаю, как он беснуется.
Все захохотали.
«Что за чертовщина, — думал я, припоминая слова и тон квартермистра, — один твердит: вытравил лошадям, другой о каком-то ветре толкует!» Чтоб разъяснить скорей недоразумение, я подозвал ротного каптенармуса:
— Федулов, где у нас находится одиннадцатидневный сухарный провиант?
— Не могу знать, ваше благородие, — простодушно отвечал каптенармус.
— Как не можешь знать, кто же знает? Его нет в полковом обозе.
— Никак нет, ваше благородие.
— Отчего же его нет там?
— Не могим знать, поручик не заготовили, так и вашему благородию сдали.
— Отчего же ты не сказал мне этого, когда я принимал роту?
— Поручик не приказали докладывать вашему благородию, они изволили объяснить, что за эту недодачу достойно ублаготворили деньгами ваше благородие.
Вся внутренность перевернулась во мне от подобного неожиданного ответа.
— Пошел вон, дурак! — закричал я, вспыхнув. — И не смей никогда не только говорить, но и думать об этом.
— Слушаю, ваше благородие, — совершенно хладнокровно отвечал каптенармус и, ударив рукой по тому месту, где должна находиться сума, сделал совершенно правильный поворот налево кругом.
Я велел ударить подъем, собрал роту и, полный тревожных мыслей, пошел далее. Но, вероятно, в Книге Судеб день этот был отмечен для меня днем испытаний.
Сделав переход более двадцати пяти верст, усталый, измученный, едва в шестом часу дотащился я до ночлега. Допивая последний стакан чаю и с любовью посматривая на приготовленную постель, я готов был примириться с обстоятельствами и с жизнью, начинавшею надоедать мне, как вдруг дверь с шумом растворилась и в избу влетел растрепанный жид.
— Ай-зи бида, васе благородзие! — завопил он отчаянным голосом. — Васи насих, наси васих…
— Что тебе надо? — закричал я.
— Ай-зи, гевалт! — крикнул он и выбежал.
— Панкратий, узнай, что там такое, — сказал я, обращаясь к денщику.
Но в эту минуту вбежал в избу не менее растрепанный, чем жид, дежурный унтер-офицер и объявил, что в деревне неприятности, солдаты бьют жителей за то, что жители не хотели дать им соломы.
Одевшись на скорою руку, выскочил я на улицу. Дело было жаркое, солдаты остервенились, жители валялись там и сям, совершенно избитые. Я велел ударить сбор, и этого было довольно; в одно мгновение побоище стихло, и только жалостные вопли побиенных долетали до моего слуха. Собрав роту, начал я производить следствие. Оказалось, что дело завязалось таким образом: в одной из изб, где помещался капральный унтер-офицер, на постели хозяина лежала перина, а на перине — владелец ее. Унтер-офицер, видя перед глазами частые примеры присвоения чужой собственности, не считал нисколько делом противозаконным сбросить дремавшего уже хозяина на пол, а самому уместиться на постели. Хозяин поднял крик, солдаты, бывшие в избе, начали доказывать ему, что неприлично унтер-офицеру валяться на полу, когда он, Израиль, лежит на постели, и что тот проспит только ночь и уйдет, тогда как он будет валяться на ней всю жизнь, пока не окочурится. Но столь резонные доводы, сопровождаемые, вероятно, какими-нибудь сильными убеждениями, мало подействовали на несчастного, и он завопил «караул». На звук родного голоса прибежали соседи, завязалась баталия; весть о перине мигом разнеслась по всем избам, люди повскакивали со своих мест и, недовольные соломой, стали отнимать у хозяев перины, тюфяки и подушки; началась поголовная потасовка, и, не поспей я вовремя, не знаю, к какому плачевному результату привела бы она. Сказав роте несколько поучительных фраз, взыскав с виновных, я распустил роту и собрал мир. Лениво и неохотно собирался мир по моему зову, и единогласно потребовал мировой пятьдесят целковых, в противном случае грозил не выдать квитанции и жаловаться высшему начальству.
Очень довольный тем, что деньгами мог купить себе спокойствие, я без всяких разговоров вынул из бумажника требуемую сумму и быстрым исполнением общего желания до того поразил мир, что некоторые бросились целовать мои руки, некоторые взглянули на меня глазами, в которых ясно можно было прочесть: «Отчего мы, олухи, больше с него не попросили, он бы и больше дал». Но они горько ошибались: при всем моем желании больше я дать не мог — я отдал все, что у меня было в наличности, на что рассчитывал прожить еще более месяца, то есть до получения жалованья.
Наутро я с квитанцией в руках, к общему удовольствию, в виду всех жителей, с песнями и плясками выступал из много стоившей мне деревни, а на следующий за тем день вступил в пункт хлебопечения.
Не буду говорить подробно о том, что я здесь видел и слышал. Лежавший нетронутым почти до последнего дня и случайно вытравленный лошадям одиннадцатидневный сухарный провиант говорит за меня и объясняет все. Скажу одно, что офицер, заведовавший хлебопечением, должен быть если не волшебник, то непременно что-нибудь в этом роде. Его счеты, расчеты и учеты, сложные в высочайшей степени, но устраивающие в то же время общее согласие и довольство, — вещь чисто гениальная.
По окончании расчета, где я также, по общему мнению, нагрел себе руки и тут же, не сходя с места, купил у квартермистра оказавшийся излишним полный запас сухарей хлеба, не заготовленного хлебопеками по общезаведенному порядку, приказал уложить его тут же при себе в провиантскую фуру, отправился обедать к полковому командиру.
Полковник, по обыкновению, встретил меня приветливо.
— Ну, что, батюшка, как идут делишки наши? — спросил он, усаживая меня.
— Слава Богу, все благополучно, полковник.
— И прекрасно, А правда ли, — до меня дошли слухи, но я не хочу верить, — что вы на ночлеге третьяго дни заплатили за квитанцию пятьдесят целковых?