По правде сказать, князя-то мы редко видали, так что настоящий командир был Иван Ерофеич (фельдфебеля так звали, в гвардии это уже обычай такой, что и унтер-офицеров все по имени и отчеству зовут). Фельдфебеля мы боялись больше всех. Он просто делал в роте, что хотел: кушать ему на кухне готовили особо, провизию ему всякую артельщик покупал, по своим делам посылал, кого вздумает. Бывало, побьет, и не то что за дело, а так, под сердитую руку, да коли начнешь отговариваться, так еще попрекает. Не хочешь ли, говорит, идти к князю жаловаться?
Князь, почитай, из целой роты только и знал одного флангового, окромя фельдфебеля. Раз как заболел фланговый да ушел в госпиталь, так он по плацу с полчаса искал роту, разов пять проходил мимо и все в стеклышко смотрел, да под конец уже спросил, где 3-я рота.
Мы это часто промеж себя удивлялись на его стеклышко, что в глазу сидит. Думали, что помогает ему смотреть, так нет — на маневрах, бывало, далеко видит и без стекла, а больше вблизи в него смотрел, когда господа около стоят. И когда смотрел в него, так такой сердитый становился. Может быть, он затем и смотрел в стекло, чтобы сердитее казаться?
Про князя говорили, что он всю службу был где-то адъютантом и на время поступил в роту, чтобы получить полк какой или батальон. Без этого, говорят, нельзя, чтобы не командовать ротой. Службу совсем не знал, ротное ученье все фельдфебель делал, а он сбоку смотрел. А на больших ученьях, бывало, как горнист начнет играть какой сигнал, так он ему И говорит: «Ты не играй, я слышу, как играют, а ты только говори мне, что трубили: направо или налево». А уж по хозяйству куда меньше знал, чем капитан Шаробоков. Это раз пришла ему охота посмотреть, как хлебы пекут. Хлебопек был из старых, как следует вымесил квашню, поделал хлебы, посадил их в печь и оставил на дне кислого теста, чтоб скорее закисало новое. Князь и видит, что он на старое сыпет муку, как взъестся на него: «Ты, — говорит, — свинья, не хочешь чисто хлебы делать! Выкинь, выкинь старое вон!» Насилу фельдфебель прибежал да отговорил его, что без этого тесто будет долго киснуть.
Сам-то по себе князь был добрый и щедрый такой, водкой всякую неделю роту поил. Что-нибудь сделаешь ему, сразу целковый и отвалит. Фельдфебелю, писарю жалованье от себя давал. Бить — Боже сохрани! — рукой, бывало, никого не тронет. Да и какое же тут битье было бы, если кулак такой, что и глядеть не на что. А ругать иногда ругал, только все не по-нашему, непонятно, может, оно еще и хуже. Зато уж воля унтерам была, а это для нашего брата хуже всего. Коли начальство бьет, на то оно и начальство, оно миловать может. Вот капитан Шаробоков, бывало, побьет и говорит: «Это я тебе, дурак, отеческое наставление дал». На это, конечно, скажешь: «Покорнейше благодарю, ваше благородие»[26].
А жил князь настоящим барином, квартира у него преотличнейшая, карета, лошади — все как следует. Когда случалось быть вестовым, так видишь, как съезжаются к нему вечером разные господа и сидят до самого утра, в карты играют. А то барыня к нему все ездила, актерка, говорили. Такая видная из себя. А утром-то их лакей, важный такой, будто сам барин, и приказывает: «Как приедут тут разные немцы, так ты их не пускай, в шею гони». Вот раз я не пускаю немца — нет, кричит окаянный: «Дайте, — говорит, — мои деньги! Разве я даром карету работал?» — да ломится в дверь. Я это как понажал, так немец чуть носа не оставил в дверях, аж запищал. Вот смеху-то было!
На мои глаза, Мартын Иванович был лучше командир, чем князь. Проще был, нашего брата не чуждался. А князь, — нельзя дурного слова сказать, а все от себя как будто тебя толкает, точно мы не люди для него, а хуже зверя. Так что аж обидно станет. Это, чтобы пожалеть солдатика, не заставлять его понапрасну дожидаться — никогда. Бывало, придет время жалованье или другие какие деньги раздавать. Соберут роту, всякий вычистится, чтобы перед начальником показаться как следует. Вот ждем, ждем его часа три или четыре — пришлет отказ, что или спит, не вставал, или уехал куда. Да так разов пять собирают, покуда получишь свои рубль шестьдесят пять копеек за четыре месяца службы. А тут у каждого, окромя службы, есть свое дело, мастерство какое, что ли, ведь на гвардейской службе одним жалованьем не справишься, на амуницию не хватит, этого-то в толк он и не возьмет. Да и где же ему взять было в толк, когда он нашего житья совсем не знал. Наш брат солдат — простой человек, а видит сразу, какой начальник, за кого он тебя считает: за человека или за собаку. Иной и покричит, и побьет, а разберет всякое дело, и подумает о тебе, и вступится за тебя, где нужно. А другой, вот как князь, так для него ты и не человек.
Собака у него была серенькая, такая худенькая, актерке подарить собирался, так убежала было, когда отворили двери солдатику, что с приказом приходил. Так вот, как расходился, полроты разогнал собаку искать, чуть не плачет. Пропадай, говорит, вся рота, лишь бы моя собачка нашлась. И не грешно было так говорить: собаку к человеку приравнял, еще и с христианской душой.
Однако же недолго он нами командовал, с полгода всего, а там получил какой-то полк и уехал. Под конец нам угощение сделал, по целковому прислал на брата, а там и в роту не пошел, чтобы попрощаться, так будто и начальником не был. Оно, конечно, что им солдат — мужик необразованный, об нем и помнить не стоит, а они все господа важные, хороших отцов дети да богатые, так как же им и разговаривать с солдатом?
Потом разные командиры были, всех и не упомнишь, иной год раза три менялись командиры. Были и хорошие, такие, что и вспомнить о них радостно, а были такие, что упаси Господи, в особенности один из немцев, а другой из русских, да, почитай, хуже немца.
— Расскажи-ка и про них что-нибудь.
— Хорошо, в другой раз, а теперь уже скоро приедем, рабочий час, нужно приглянуть за всем.
Когда мы подъехали, косовица была в полном разгаре. Работали, что называется, на шабаш. Тут было уже не до россказней. День клонился к вечеру. Любо было смотреть на работу. Десятки косарей в белых рубахах, в валяных шляпах, уступами, как вереница гусей, тянулись по степи, мерно размахивая своими косами. Впереди всех шел красивый широкоплечий парень с павлиньим пером на шляпе. Нужно было дивиться правильности и красоте его движений и силе рук, которые, промахавши целый день, и теперь работали как ни в чем не бывало. Коса, блеснувши против солнца, ловко подрезывала ряд травы, которая с каким-то металлическим звуком, описав полукруг, ложилась на сторону ровным рядом. Остальные косари с трудом поспевали за ним. Работа кипела, приостанавливались только изредка, когда нужно было поправить иступившуюся косу.
Я не забыл обещание Маковнюка рассказать мне про начальников, немца и русского, который хуже немца, но прошло несколько дней, прежде чем выдался случай возобновить прежнюю беседу. Раз вечером, встретив его в саду, я стал просить исполнить обещанное.
— Хорошо-с, только вы меня простите, мы люди темные, может быть, что-нибудь и скажем нескладно, не обидьтесь.
— Ничего, пожалуйста, говори все, как было.
— Я вам сначала скажу про немца. Звали его Розенбергом, из себя был такой неуклюжий, толстый, на маленьких ножках, голос у него был крикливый и немного шепелявил. Он, как разобрать его по частям, так еще ничего, а как посмотришь на всего вместе — больно некрасив. Господа тоже не любили его: как где соберутся, так и начнут смеяться над ним. Уж как его ни назовут — всякими именами, а он, как горохом в стену, только улыбается да перебирает губами, будто вол жвачку жует. Больше всего ему доставалось от господ за барышень. Очень охоч до них был. Где увидит шляпку, так и начнет ходить около нее бочком и одной ногой все загребать, а сам облизывается да щурит глаза. Вот его сейчас возьмут на смех и начнут передразнивать.
По службе был вот какой бедовый. В роту, бывало, приходил раньше всех господ, а уходил, как уже никого нет, так что наша рота училась вдвое супротив других. На ученье, хоть дождь, хоть непогода, всегда доучивал до конца. Все роты разойдутся, а мы учимся, покуда батальонный или другой начальник велит распустить. Да и то, как добежишь до казармы, так опять и стройся во дворе, покуда не придет сам и не скажет «к ноге», «по покоям марш», а то еще и стойку у кого-нибудь поправит. Терпеливый такой был, что ужасть. Как не пондравится ему какой прием, так и начнет переделывать. Случалось, что на два часа оставлял да переделывал одно и то же, а сам стоит навытяжку и командует во всю глотку — это уж у него такая привычка была. На маневрах, бывало, с места своего ни на шаг не отойдет. Все господа идут сбоку, а он держится флангового. Раз пришлось идти по шассее, где камни кучами лежали, так он чрез все кучи переступил, а с места не ушел.