Вскоре я придумал планету с материками и океанами. Материки назывались: Страна папоротникового карканья (Ferncawland), Лантон, Мир заганóк (Zaganokworld) и Ара-плаина. Я нарисовал карты каждого из материков, изобразив на них горы, реки, города и железные дороги. Это занятие было прервано началом обучения в школе. Осенью 1917 г. меня подстригли и отвели к директору Образцовой школы, который заставил меня громко и, как мне показалось, достаточно долго читать. Потом директор определил меня во второй класс, заявив, что хотя я умел быстро писать печатными буквами, не был в состоянии писать прописью и не имел никаких знаний арифметики. Мне очень повезло, что мистер МакЛафинг не определил меня в какой-нибудь из старших классов, потому что и так я оказался в классе самым младшим, что совершенно не облегчало мне жизнь.
Школа мне не нравилась. Всего за один день я понял, что мир детей – мир безжалостной войны. Впрочем, я подозревал, что так оно и будет, поэтому открытие шоком для меня не стало. Я смирился с тем, что на меня нападали толпой и били, после чего устраивал карательные экспедиции, нападая на одиночек, отбившихся от стаи. Такая тактика обычно приводила к тому, что жертва начинала ненавидеть меня лютой ненавистью за то, что я заранее готовился к нападению и пытался сделать его максимально болезненным. Навалиться на меня скопом и избить считалось нормальным, а вот то, что я устраивал обидчику засаду, одноклассники находили непростительным.
«Теперь он знает, что такое жизнь, – сказал папа маме, когда однажды я вернулся домой весь в синяках и грязи. – Это и нужно, чтобы вернуть его с небес на землю».
В такие моменты я только смотрел на него. Я твёрдо верил в то, что должен был победить в этой борьбе, иначе буду безнадёжно потерян, поэтому мне казалось, что надо выдержать и выстоять.
Однажды вечером из своей комнаты я услышал, что внизу играет музыка. Родители купили патефон и слушали Четвертую симфонию Чайковского. Это был первый случай на моей памяти, когда я услышал какую бы то ни было музыку. Сперва мне не разрешали трогать ни патефон, ни пластинки, но спустя несколько месяцев я уже слушал гораздо больше, чем родители. Вскоре я начал покупать пластинки. Первая пластинка называлась At the Jazz Band Ball исполнял её Original Dixieland Jazz Band. Когда папа её услышал, то тут же стал осуждать мать.
«Почему ты разрешаешь ему покупать эту дрянь?»
«Он и другую музыку слушает», – ответила она.
«Я не хочу, чтобы ты в будущем приносил в дом такую музыку. Ты слышишь меня, молодой человек?»
Как обычно в таких ситуациях, я показал свои чувства выражением лица, а не словами.
«Конечно», – отрывисто ответил я. А потом купил латиноамериканскую музыку в исполнении военных оркестров.
Папа тоже покупал пластинки. Он приобрёл виниловые, с Бостонским симфоническим оркестром под управлением Карла Мука[3] («Дикарь какой-то. Не понимаю, почему ему разрешили быть режиссёром оркестра»). Потом он купил пластинку певицы Амелиты Галли-Курчи[4], исполнявшую Россини и Беллини. («Простая, как забор», – сказала мама.) У него была пластинка Venezia e Napoli в исполнении Иосифа Гофмана[5] («Такой самодовольный, будто он один на свете». Папа однажды был на концерте Гофмана).
Между мной и моей учительницей мисс Крейн сложились отношения взаимной антипатии. Всё началось с того, что я отказался петь. Никакие угрозы не могли заставить меня открыть рот. В моём ежемесячном отчёте успеваемости неоднократно появлялась фраза «Не участвует в уроках пения», не говоря уже о том, что мне ставили максимально низкую оценку за прилежание. В графах «знания» и «поведение» у меня всегда стояли самые высшие оценки, и, к счастью, моё упорство объяснили не сознательным саботажем, а недостатком прилежания. Чтобы отомстить мисс Крейн, я придумал способ, которым мог бы показать, что я умею всё делать как надо, но при этом её бы разозлил. Я писал всё идеально, только все слова были написаны наоборот. Раз за разом учительница ставила ноль в виде оценки. Наконец, мисс Крэйн попросила меня задержаться после урока. «Что всё это значит? – потребовала она дрожащим от гнева голосом. – Что ты этим хочешь сказать?»
«Чем?»
Она потрясла в воздухе листами бумаги.
«Там нет ошибок», – самодовольно заметил я.
«Я вызову в школу твою мать, – сказала она. – В моё время все знали, что делать с такой мелочью пузатой, как ты, уверяю тебя». Она засунула кипу листков в большой жёлтый конверт и заперла его в ящике стола.
Наше с учительницей взаимное отчуждение перешло в «горячую фазу» после моего серьёзного разговора с матерью. Я сталь сильнее переживать, что о моём поведении скажет папа. «Не представляю, зачем ты всё это затеял», – жаловалась она. Я тоже не представлял, но чувствовал, что со всех сторон меня подстерегает таинственная угроза.
Потом всё пошло более гладко. Когда мисс Крейн перестала быть моей учительницей, я решил, что могу начать жизнь с чистого листа. Так, по крайней мере, я считал. На самом деле мисс Крейн настраивала против меня всех моих будущих преподавателей.
В день окончания войны[6] все занятия отменили. Всех учеников отправили домой и приказали вернуться с расчёсками. По возвращении в школу мы стали репетировать песню Marching Through Georgia. Когда мы запомнили мелодию, нам сказали обернуть гребни листком туалетной бумаги и петь слог «та». Было много неразберихи, каждый ребёнок старался как можно дольше тянуть слог, а потом мы шли по улице под звуки марша, люди улыбались и махали флагами. Всё это казалось мне полной бессмыслицей, но приятной, потому что никто не обращал внимания на то, пою я или нет.
Мне было семь лет, и вот уже второй мой зуб рос криво. «Твой папа отвезёт тебя завтра в город на приём к доктору Вогу», – сообщила мне мать. Так я начал раз в две недели посещать кабинет ортодонта на углу Пятой авеню и Сорок седьмой улицы. Мне надо было расширить нижнюю и верхнюю челюсти, поэтому к ортодонту я ходил ровно десять лет, и когда сняли последние брекеты, то выяснилось, что эмаль на некоторых зубах оказалась повреждённой, вполне вероятно, в результате лечения.
«В последнее время в ортодонтии произошёл огромный прогресс, – заявил мне папа. – Если бы у твоей матери или у меня были кривые зубы, то их бы просто вырвали».
«Тогда всё было как в средние века», – добавила, содрогнувшись, мама.
«Я просто хочу, чтобы ты понимал, как тебе повезло», – предупредил меня папа.
Не буду утверждать, что я чувствовал себя счастливым после того, как к каждому зубу прикрепили широкую металлическую полоску, державшуюся на шурупах, приделанных снаружи и внутри, а также четыре золочёные проволоки, тоже на шурупах. По вторникам и пятницам я приходил к врачу, чтобы он немного подтянул шурупы. Боль после каждого подкручивания продолжалась два или три дня, то есть практически до следующего раза, когда надо было подтянуть шурупы. Получается, что есть, не морщась от боли, я мог всего несколько дней в году. Наличие металла в полости рта заставило меня принять все меры предосторожности, чтобы меня не били по лицу. Если такое происходило, последствия были самыми печальными. Единственной радостью в этой ситуации являлось то, что из-за посещений ортодонта два дня в неделю я не присутствовал на занятиях во второй половине дня. На следующий год, когда мне исполнилось восемь, я начал ездить к врачу самостоятельно. Мне это нравилось, хотя окружающие приходили в ужас от того, что ребёнку в таком возрасте разрешают одному ездить в Нью-Йорк.
«Но разве тебе самой за него не страшно? – спрашивала маму тётя Улла. – Я бы совсем извелась, пока он домой не вернулся».
«Ну, конечно, иногда я немного нервничаю», – соглашалась мать.