Репнин слышит, как Крылов, уже в который раз, сетует на то, что детей у них только двое.
И слышит, как госпожа Крылова насмешливо добавляет, что для русских, как видно, любовь и семейное счастье измеряется количеством детей, как будто брак не подразумевает ничего иного. А она в детях видит порабощение женщины. Ей это чрезмерное чадолюбие кажется смешным. О женщине забывают.
Крылов должен учитывать, что она целые дни проводит в обществе гнилых зубов.
Крылов хмурился и молчал. Потом не спеша увел детей, было слышно, как ребятишки, поднимаясь по лестнице, смеются и шалят.
Детям пора спать.
Когда они остались вдвоем, госпожа Крылова потушила сигарету, быстро подошла к маленькому столику. Вынула стопку карточек, перевязанную голубой ленточкой. Это, говорит, фотографии из того времени, когда она была чемпионкой в Ричмонде, а кроме того, здесь и летние снимки из Корнуолла, сделанные капитаном Беляевым. Ей бы хотелось показать их Репнину. Хоть она знает, что, увы, некрасива.
Подсела на ручку кресла, на котором сидел Репнин, так близко, что он отшатнулся. Перебирала фотографии, складывая их ему на колени. Вот она выходит из моря. Вот прыгает Вниз головой в волны, в Сантмаугне. Вот она на берегу возле замка короля Артура и Тристана.
Репнин поражен и, чувствуя смущение, повторяет, что все это чудесно. Wonderful. Несомненно, это та же самая женщина, что сейчас сидит рядом, так близко от него, в своем доме, в Лондоне, то же самое лицо, бедра, то же самое тело, и все же — на фотографиях — она какая-то другая, словно снимки появляются из рук иллюзиониста, который был в Корнуолле. И дело не в ретуши. А просто в солнечном свете и падающих от скал тенях. Глаза ее, темные, на фотографиях казались крупней, все тело красивее и привлекательней, хоть голова была та же самая. Она резвилась на берегу, как, вероятно, плясали у океана древние вакханки. А на одном снимке женщина стояла коленопреклоненной перед Сорокиным, будто Сорокин — Ахилл, убивающий амазонку. На других — замерла, зажав руки в коленях, как бы защищаясь от какого-то лебедя. Или под действием солнца, или преображенная морем, она излучала сладострастье. Ему показалось, что подобной женщины в Корнуолле он просто не видел. И в то же время сознавал, что, показывая эти снимки, она дает понять, что готова отдаться ему немедленно, здесь, в Лондоне.
Закурила сигарету. Не сводила с него глаз. Потом вдруг не спеша собрала фотографии и убрала их в столик, молча.
Только когда и Репнин безнадежно умолк, она еще раз сказала, что сожалеет, что он тогда не поехал с ней в Труро.
Вошедший Крылов сообщил: он позвонил в больницу и там все готово для снятия гипса с ноги Репнина. Надо покончить с этой мелочью. Он возьмет машину.
Госпожа Крылова предложила отвезти их в больницу сама, по пути в Польский клуб, где ее ждут супруги Фои и Беляев. В коридоре она заметила Репнину, теперь, мол, он знает дорогу в ее дом, и она надеется в следующий раз увидеть его у себя вместе с женой. Его телефон у нее есть. Она позвонит ему в лавку, где, как ей известно, он вынужден бывать ежедневно, как и она в своей стоматологической лечебнице. И еще он должен не забывать, жизнь дана человеку одна.
И громко рассмеялась.
Хоть больница находилась буквально в ста шагах от дома, госпожа Крылова отвезла туда мужа с Репниным в своей маленькой, цвета сливочного пломбира, машине. В больнице они поднялись на лифте на третий этаж. Доктор был мрачен. Он тоже выразил надежду, что в следующий раз Репнин привезет к ним в гости жену. Тем более теперь, заметил он иронически, когда Репнин познакомился с секретарем Общества лондонских дантистов — борцом за права замужних женщин. Репнин почувствовал смущение, когда доктор признался, что нынче визит в их дом оказался не очень удачным. Только что между супругами разыгралась сцена. Дело в том, что он расходует много чая, а его жена — хоть и чистокровная англичанка — меньше, и вот она предложила держать чай раздельно — у него своя, у нее своя коробочка. Но еще хуже дела обстоят с сахаром. Жена укоряет его, что он тратит его слишком много, и сахар тоже разделила. Иногда ему кажется, его спутница жизни оказалась не просто скрягой, но вообще совсем другой женщиной, чем та, которую он когда-то полюбил.
За все время встречи, да и теперь, оставшись со своим соотечественником с глазу на глаз, Репнин был молчалив. То, что он увидел, поразило его. Ему казалось раньше, в Корнуолле, что эта пара счастлива.
Потом Крылов и Репнин ожидали несколько минут в маленькой приемной, пока сестра готовила операционный стол и рентгеновские снимки сустава, привезенные Крыловым из Корнуолла в Лондон.
Репнин из вежливости сказал доктору несколько комплиментов о его подруге жизни, задал любезно два-три вопроса о детях, которых ему представили.
Крылов сидел насупившись. Он посасывал зажатую в губах английскую трубку, но не курил. Пробормотал что-то невнятное об операции, которая, по его мнению, Репнину будет необходима, заметив, однако, что операция пустячная. Хотя на всякий случай он, мол, резервировал для него койку в больнице.
Только сейчас Репнин смог получше присмотреться к этому человеку, на которого в Корнуолле не обращал особого внимания. Крылов был спокоен, но угрюм, и как-то не вязалось, что только что в своем доме он ввел Репнина в круг семьи. Полный, смуглолицый, с проседью он был похож на человека, чем-то постоянно озабоченного. Сейчас, в Лондоне, на его скуластом лице стали особенно заметны желваки мышц. Волосы были зачесаны назад, но на левом виске меньше, чем на правом, и от этого лицо выглядело каким-то помятым, но добродушным. Между тем в выражении этого русского, мужичьего лица от Репнина не могла укрыться досада или даже раздражение и злоба, на что словно бы указывал излом бровей, слишком тонких и черных. Репнин внимательно рассматривал детали лица доктора и пришел к выводу, что единственное веселое впечатление на нем производили маленькие черные усики, тоже необычайно тоненькие, загнутые вверх над сердито, совсем по-детски надутыми губами. На докторе был черный, сползший на сторону галстук-бабочка. Репнин пристально, молча наблюдал за Крыловым, показавшимся ему в Лондоне совсем другим. Непохожим на того, какого он запомнил по Корнуоллу. Доктор рассказывал что-то о Твери, о войне, в какой-то связи упомянул и Надю. О ее отце, генерале времени первой мировой воины, он много слышал хорошего. И вдруг прибавил, — что касается, мол, его самого, то он сожалеет, что тогда не погиб на поле боя.
У Репнина, который в тот день все время упорно молчал, сложилось впечатление, что этот человек, имеющий в Лондоне жену, детей и дом, всем неудовлетворен и очень несчастлив. Как будто у него ничего этого нет. Он словно одинокий русский актер, подумал Репнин, — кончился спектакль, и остался актер один на сцене — без дома, без жены, без детей, которых только что имел в пьесе.
И Репнин инстинктивно взглянул на свою загипсованную ногу, будто вымазанную мелом, и почувствовал какое-то облегчение от того, что лечит его такой же, как и он сам, — русский человек. Такой похожий на врачей, которых он запомнил с детства.
Из приемной, мебель в которой была зеленого цвета, а стены увешаны фотографиями породистых скакунов, сестра в белом халате ввела их в небольшую операционную. Репнин опирался на палку, но шел уже легко. Дверь закрылась, и Репнин остановился, со всех сторон освещенный рефлекторами. Направляясь сюда, в коридоре он видел вереницу санитарок, толкавших впереди себя тележки на резиновых колесах, вероятно, с ужином для больных. В операционной они оказались вдвоем с доктором. Только позднее он заметил позади одного из рефлекторов сестру.
Потом Репнин лежал на операционном столе, а Крылов, орудуя огромными ножницами, снимал гипс с его ноги — это было даже смешно, так как доктор все время болтал и рассказал между прочим случай, который в подобной ситуации произошел недавно с его коллегой, англичанином. Тот снимал пациенту гипс, а пациент молчал. Врач не заметил, как поранил при этом ножницами голень пациента. Пациент молчал. Позже врача судили. Адвокат просил учесть тот факт, что подобные пациенты в медицинской практике встречаются очень-очень редко, а также принять во внимание необычное поведение пациента, который держался хорошо, слишком хорошо — и молчал.