- Никогда ты не напишешь разбойничьей повести, - с отчаянием сказала пани Басенька, - никогда не напишешь такой повести, потому что, как сам говоришь, становишься все лучшим человеком. А ведь я становлюсь все хуже. Ты знаешь, о чем я думала, когда играл Иоахим? Смотрела на ту красотку на портрете и думала, не от нее ли научился доктор этому унижению женщин. Как можно написать разбойничью повесть, если даже не знаешь, каким способом доктор унижает женщину, прежде чем в нее войдет? Спроси об этом доктора, говорю тебе, спроси его об этом для, своей собственной пользы.
- Это не имеет значения, - заявил писатель Любиньски. - Вообще почти все не имеет значения, а уж больше всего - то, каким способом кто-то унижает женщину. Я могу выдумать сто тысяч способов унижения женщины, и даже, если захочу, могу дать тебе сейчас по морде и таким способом тоже унизить. Однако я этого не сделаю, потому что, как я тебе уже говорил, становлюсь все лучшим человеком. Знаешь ли ты, отчего с таким трудом я пишу повесть о прекрасной Луизе? Потому что я становлюсь все лучше и лучше, а мои герои - все хуже и хуже.
- Я тоже становлюсь все хуже и хуже, - вздохнула пани Басенька. - Но ты должен написать разбойничью повесть, потому что иначе нам будет не на что жить.
- Хорошо, - согласился Любиньски. - Сотворю разбойничью повесть. Но вовсе не потому, что боюсь голода, а потому, что жажду выразить правду. Помнишь, какое произведение играл Иоахим? - Кажется, что это было что-то Венявского...
- Я все время думал о "Крейцеровой сонате" Толстого. Он написал настоящую разбойничью повесть. Мир без страстей, к этой цели должно стремиться человечество. - Ты слишком много выпил.
- Для Позднышева даже музыка была чем-то отвратительным и проклятым. Первое "престо" в Крейцеровой сонате казалось ему самой похотью. Потому что, по его мнению, музыка - это страшная вещь, ведь она принуждает человека забыть о себе, переносит в чужую ситуацию, человек чувствует не то, что в самом деле чувствует, а то, что чувствовал тот, кто музыку сочинял. Человеку кажется, что он понимает что-то, чего не понимает, и что он может достичь того, чего он достичь не может. Да, Басенька. Ясно, что я сотворю разбойничью повесть. Каждая сцена этой повести будет, как поднятый вверх стилет Позднышева.
Говоря это, он оперся о столбик с треугольным дорожным знаком, который предупреждал, что несколькими .десятками метров дальше - перекресток, и, стиснув кулак, стал грозить лесной темноте.
А в это время - может быть, немного раньше, а может, немного позже - на старую Ястшембску, которая возвращалась от Поровой, где они полакомились четвертинкой денатурата, напал возле кладбища какой-то мужчина. Он ударил ее чем-то по голове, опрокинул ее в придорожный ров, задрал юбку, разорвал трусы в шагу и начал там копаться пальцем. Застонала громко Ястшембска, и это услышал солтыс Вонтрух, потому что усадьба его лежала напротив кладбища, а сам он как раз шел через подворье. Выбежал солтыс на дорогу, увидел лежащую во рву и подумал, что она снова перепила водки или денатурату. Но на этот раз она не храпела, а стонала, и поэтому он приблизился к ней и словами из Священного Писания стал поучать ее, говоря о морали и о женском стыде. На это ответила ему старая Ястшембска, что кто-то ударил ее по голове, а потом, видимо, изнасиловал, потому что у нее трусы разорваны в шагу. Она даже хотела показать их Вонтруху, но он смотреть отказался. Однако помог старой подняться с земли и немного проводил. Дальше она пошла уже сама, громко матеря того, кто ее, похоже, изнасиловал, когда она упала в ров.
Наутро новость об этом происшествии разошлась по всей деревне и вызвала у людей смех. Никто не верил в рассказ старой Ястшембской, потому что она не была особой, которая могла бы в ком-то пробудить эротический аппетит, разве только тот таинственный человек перепутал ее в темноте с кем-нибудь другим. Не была доказательством в этом деле разбитая голова старой, потому что .по пьянке она могла налететь на дерево или удариться головой о камень. То же касалось порванных трусов. Они у нее всегда были порванные, в чем она убедила людей сама, когда один раз, путешествуя автобусом в Трумейки, приказала водителю остановиться в поле и облегчилась на глазах у людей, не удаляясь от автобуса в опасении, как бы он не уехал без нее.
И даже Ян Крыстьян Неглович - доктор всех наук лекарских - не знал, что думать об этом деле. Потому что хоть, с одной стороны, рассказ старой Ястшембской казался чистой пьяной фантазией, то, с другой стороны, не исключено было, что снова появился человек без лица и не убил только потому, что спугнул его солтыс Ионаш Вонтрух.
О крике журавлей и молчании дуба
Клобук услышал стонущий голос журавлей, и в его птичье сердце закралась тоска, захотелось ему вознестись в голубое небо. Журавли прилетали с юга огромными клинами и исчезали в стороне северной, наполняя воздух постоянными жалобами. Их крик был таким же древним, как озеро Бауды, как Клобук, как вечная борьба человека с его страхом, и говорил о плене уходящего времени. Клобук не любил журавлей, потому что те, когда садились на болотах за домом доктора, задавались своими стройными телами, а один из них даже прицелился когда-то в Клобука своим большим клювом. Летя, они все звали друг друга своими стонущими голосами, казалось, что один не мог жить без другого, они тревожились уже от одной мысли об одиночестве, к которому привык Клобук. Он заметил, что люди, видя клины возвращающихся журавлей и слыша их стонущие голоса, долго смотрели вслед стае, как будто над ними пролетала надежда. А потом ниже опускали головы, как будто кто-то у них надежду отобрал. Журавлей, впрочем, было меньше с каждым годом, ранней весной только по два или три клина видели над озером и лесом. Было понятно, что когда-нибудь не прилетит ни один. Так у человека будет отнята его надежда, потому что, все чаще думал Клобук, эти стаи журавлей - не что иное, как стрелы человеческой тоски, которые ранней весной или осенью человек пускает к солнцу.
Потом летели стаи диких гусей. Они плыли по небу, как лодки викингов, на север, все время на север. На день или два они останавливались в заливе. Только ночь заглушала их голоса, хоть и не совсем: они постоянно говорили что-то друг другу, неразборчиво, даже сквозь сон. А за гусями прибывали лебеди, всегда по три. И уже долго не было покоя ни на озере, ни в затоке. То и дело с шумом они разбивали крыльями воду, гоняясь друг за другом, нападая, пока третий не улетал куда-то в другое место. Из-за лебедей жизнь на озере становилась тяжелой для существ, которые любят тишину. Никогда не было известно, когда лебедям захочется взлететь или сесть на озеро с шумом и плеском. Со временем они успокаивались - это тогда, когда в затоке у них уже .были яйца в прибрежных тростниках. С этого момента они были спокойными и, как белые духи, почти бесшумно то там, то здесь показывались на синей воде. Но зато чайки верещали без повода, целые дни проводя в неустанном визге, как будто кто-то все время их обижал. От этих криков озеро теряло свой мягкий голубой цвети становилось бурым, моментами даже черным.