По всему Кронштадту неутомимо работали чекисты — шел поголовный обыск. По доносам осведомителей хватали и тех, кто не был причастен к мятежу, а просто родственников или знакомых «кронмятежников». Применялись, как докладывал один из следователей, «наказания в целях устрашения обывательской антисоветской массы».
— Ну, всё, — сказал Редкозубов, прийдя домой из артмастерской. — Был «Севастополь», а теперь нету.
— Как это? — удивилась Таисия Петровна, ставя на стол кастрюлю с дымящейся перловой кашей. — Куда ж он подевался?
— Да он-то как стоял, так и стоит. Ему имя дали другое — «Парижская коммуна».
— Зачем? Почему «Парижская»?
— Хватит накладывать. — Федор Матвеевич придвинул к себе тарелку с кашей, взял ложку. — Потому что восемнадцатое — день Парижской коммуны. Когда мятеж уби… ухлопали. Соль подай. — Он принялся за еду. — А «Петропавловск» мой — тоже, говорят, пере… ну, другое дали имя — «Марат».
— А что это такое?
— Может, какого большевика фамилия. — Редкозубов взглянул на дочь, сидевшую у окна. — Капа, кто это — Марат? Вам в школе говорили?
— Нет. Не знаю, папа.
— Никто не знает. — Федор Матвеевич покрутил черноволосой своей головой. — Ну, дела! А чего не садитесь за стол?
— Мы поужинали, Федя, — сказала жена, подперев ладонью щеку. (У нее щеки были раньше круглые, тугие, а теперь, за последние года два, похудели заметно.) Ты ешь, ешь. Как там в мастерской у вас? Пошла работа?
— Да какая работа, — неохотно ответил Редкозубов. — Ходят, проверяют… допросы… где был… за кого голосовал… А чего вы такие смурны́е? — оглядел он жену и дочь. — Случилось что-нибудь?
— Ничего не случилось. Ешь, Федя. Чай подать?
Не сказала Таисия Петровна мужу, отчего она «смурная». Знала: скажи ему, чтó случилось, так он взорвётся… закричит страшным криком, а то и рукам даст волю…
А случилось вот что.
Как пошла стрельба на льду, да и в самом городе, так Капа дома сидела, в окно глядела, странно притихшая. А сегодня, когда Федор Матвеевич ушел на работу, она решилась наконец открыть матери, чтó ее уже полторы недели тревожит: месячных в марте не было.
— Ну, может, задержка, — сказала мама, подметавшая в углу, возле затопленной печки. — Это бывает.
Капа помолчала, глядя в окно. А потом досказала свое опасение до конца — о том, чтó у нее в феврале было с Терентием.
Таисия Петровна выпрямилась, отбросив веник. Уставилась на дочку. (У них глаза были очень похожие.)
— Ты что? Да как посмела? Грех какой…
Капа опустила голову. Грех… а почему?.. разве любить грешно?.. Мама же сама не раз говорила, что Господь про любовь проповедовал.
Молча выслушала упреки и причитания матери, и всё глядела в окно — в ту его половину, что уцелела при обстреле (разбитую раму отец заколотил фанерой). Словно ожидала, что там, вместо старой баржи, стоявшей в канале неизвестно с какого века, появится что-то другое — хорошее, золотое.
Вдруг вскинула голову, уперла в маму потемневший от грустных мыслей взгляд и сказала:
— А если это… ну, беременность… так можно выкинуть?
Таисия Петровна перекрестила Капу.
— Да уж придется… что ж поделаешь, коли ты… но рано еще… месяца через два только… — Вздохнула с долгим стоном и, подавшись к непутевой дочке, обняла ее: — Как же ты, а? Глупая, глупая девочка!
И тут они, обнявшись, поплакали.
Отцу решили пока не говорить.
Федор Матвеевич наелся каши, чаю попил с куском рафинада и, закурив махорочную самокрутку, пустился рассказывать про текущий момент.
— У Козловского в Питере жена осталась и десять детей, все в тюрьме, как заложники, а он убежал в Финляндию.
— Ну уж десять детей, — усомнилась Таисия Петровна.
— Так этот сказал, ну, который ходит проверяет у нас. Козловский, говорит, с Врангелем снюхался, царя опять хотели нам на шею. А Петриченко, говорит, был эсер. Он с Черновым снюхался, ну, с главным эсером, который ему помощь обещал… А Кронштадт он хотел спалить… нет, не спалить, а взорвать…
Так он, Федор Матвеевич, отдыхая после трудного дня, излагал текущий момент.
Тут раздались звонки. Электричество в тот вечер давали, и звонки были сильные, частые. Федор Матвеевич, запнувшись на полуслове, поднялся, побледневший, уязвленный мыслью, что вот, значит, за ним пришли. В коридоре затопали, распахнули дверь, в ее проеме мелькнуло испуганное лицо соседки, Игоревны.
В комнату вошли двое.
Один был невысок, но широк в плечах, в кожаной куртке, рыжеусый, со строго сдвинутыми бровями, тоже рыжими. Второй, голубоглазый, в армейской шинели, был ростом повыше, он часто шмыгал носом и морщился — может, от простуды. Оба, конечно, были при оружии, с револьверами в потертых кобурах.
Рыжеусый, оглядев комнату, вытянул из-за пазухи бумагу и, развернув ее, показал Федору Матвеевичу со словами:
— Второе особотделение.
Тот кивнул, предложил:
— Вы присядьте…
Рыжеусый, понятно, садиться не стал. Вычитал из бумаги, содержавшей целый список:
— Редкозубова Капитолина кто будет?
Вскинул бровь, когда Капа чуть слышно откликнулась:
— Я…
— Вы? — Особист, похоже, был удивлен. Вынул из-за пазухи фотографический снимок, вгляделся. — Тут вы постарше. — Он протянул снимок Капе. — Это вы снялись с матросом?
— Да…
— Он вам кто? Муж?
Капа, страшно испуганная, помотала головой — слова у нее не шли, застряли в горле.
— Да какой муж, товарищ командир? — сказал Редкозубов, в полном недоумении разведя руки. — Она ж девочка, в трудовой школе учится…
— Девочка, а шляется с кронмятежником! — повысил голос особист. — Мы выяснили, этот Кузнецов — один из главарей! В судовом комитете «Петропавловска» гнул антисоветскую линию! Из башни вел огонь по красным войскам!
И еще из обличительных слов рыжеусого человека в кожаной одежде выяснилось, как шло дознание. Сотрудники особого отдела вели обыск в Гостином дворе, увидели витрину с фотографиями, и на витрине снимок — вот этот, матрос с «Петропавловска» и девица. Снимок забрали, на «Петропавловске» сразу узнали: это Кузнецов Терентий, член судового комитета, артиллерист с первой башни, вел огонь по героям штурма, а потом, спасая свою шкуру, трусливо убрался в Финляндию.
— Ну а девица, — взглянул рыжеусый на Капу, — ее опознал фотограф Глазов Ди-о-дор, такое, значит, у него имя. Дочка этого Диодора, Елена, учится в одной группе с Капи-то-линой, — произнес он по слогам, не спуская пристального взгляда с Капы. — Верно говорю?
— Давай быстрее, Семен, — сказал его напарник, простуженно шмыгая носом. — Работы много.
— Одевайся, Капитолина, — велел рыжеусый особист. — Вы арестованы.
— Да вы что? — Федор Матвеевич дочку заслонил своей крупной фигурой. — Она ж девочка… школьница…
А Таисия Петровна, сама не своя, обхватив Капу за плечи, бормотала:
— Свят, свят, свят…
— Не сопротивляться! — крикнул рыжеусый. — А ну, отойди, папаша!
В следующий миг он отшатнулся от удара в кожаную грудь.
— Ты как смеешь! — заорал голубоглазый. Выхватив из кобуры наган, он подскочил к Редкозубову, приставил дуло к его горлу.
— Не стреляй! — остановил напарника рыжеусый. Впился взглядом в Федора Матвеевича. — Мы тобой займемся. А ты одевайся! — велел Капе. — Ну, живо!
Таисия Петровна выбежала на улицу, перекрестила уводимую плачущую Капу и вдруг, потеряв силы, упала на выщербленный обстрелом тротуар. Редкозубов поднял жену, увел в дом.
Все, связанные с кронмятежниками родственными узами, или даже дружившие с ними, были, как заложники, приговорены к различным срокам. К Капе, в виду ее возраста, снизошли: всего один год получила она.
В составе огромной группы осужденных ее увезли в Архангельскую губернию, в Холмогорский лагерь принудительных работ.