– Что ты врёшь?! «Нам»?!
– Ну-ну, ты неправильно поняла, не так, что ты, что ты? Какая же ты дикарка стала – там, у себя, в захолустье. Ты ж наша звезда была всегда, разве не так? Вспомни, как мы из-за тебя на спор Днепр переплывали, а Серёжке судорогой ногу свело, видимо, ту, которую сейчас таскает, как палку, хе-хе, забавно, не думал, что такое может быть совпадение – надо будет тихонько его поспрашивать – удивительно же будет, если так окажется – и судорога, и осколок по одной ноге. Ну куда, куда ты? А ну, останься. Останься, я тебе сказал! Ты что, оглохла?! Смотри у меня. И запомни. Я для тебя, красавица, звёзды с неба сниму. Надо будет – звёздочку на грудь повешу. Хочешь? Не веришь? Да я ж тебя спасаю, пойми ты это! И ты это прекрасно понимаешь, слышишь, спа-са-ю! От твоего вояки, от твоей деревни, от провинциальной жизни, от забвения. Возвращайся – сюда. К нам, к ребятам, ко мне. Всё у тебя будет. Не бойся, не бойся, не дрожи. Ну что ты так дрожишь, что ты, что ты? Слушай, не бойся. Мы же больше, чем друзья, мы ж почти родные, что ты. Ну, милая, хорошая моя, подойди, что ты, что ты, дикарочка? И дочке помогу, иначе не смогу никак. Не смогу помочь, если ей тяжело на экзаменах будет, ну ты же понимаешь, ты же умница. Вот, вот, хорошая. И ладно, успокоилась. Всё будет хорошо, всё, подойди ко мне. Ну? Давай. Давай! Иди ко мне. Что ты, что ты?.. Что ты?! Что ты так смотришь? Что?! Не смотри так! Не смотри так, ты что?! Не смей! Пожалей! Не надо!..
…Жёлто-сливочный утренний солнечный луч протиснулся между тяжёлыми фиолетовыми шторами и многократно отразился от зеркально начищенного паркета, тяжёлых полированных панелей библиотеки, созданной чехословацкими мебельщиками в далеком Брно, от стёкол, за которыми бесконечными рядами сгрудился тяжёлый труд несомненно прогрессивных мыслителей, от бронзовой ножки игривой пастушки из гэдээровского чернильного прибора на широком столе, рассыпался зайчиками, отражениями и контрастными всполохами и создал удивительно камерное, уютное освещение, более приличествующее дорогому алькову, чем кабинету заслуженного учёного республиканского – эх, да что там! – всесоюзного масштаба.
Следуя беспечной игре только поднявшихся лёгких облаков, большое помещение вспыхивало всеми оттенками янтарного спектра либо опять заволакивалось сиреневым сумраком, в котором мягкий свет включённой настольной лампы освещал лишь отброшенное высокое кресло, груду несомненно важных бумаг, рассыпанных по столу, медовую панель модной рижской радиолы и красивую благородную седину владельца кабинета, лежавшего на полу в тяжелейшем, припадочном, колдовском обмороке…
Тася остановилась на пороге, оглянулась назад, какую-то секунду рассматривала Валерку, потом вышла из кабинета и плотно притворила за собой дверь. Ольга Альбертовна, тщательно молодящаяся шатенка в очень изящном финском костюме, незаметно-брезгливо рассмотрела Тасю, потом уже смотрела в упор, позволив себе всепонимающую улыбку. Тася заметила утончённо-женскую издёвку и глянула в ответ просто и даже намеренно чуть-чуть дурковато:
– Валерий Петрович устал, просил не беспокоить.
– Понимаю-понимаю.
– Всего хорошего… Олечка.
– И вам всего наилучшего, Таисия э-э-э-э…
– Спасибо.
4
Провинциалка вышла. Дверь в приёмную закрылась. Ольга Альбертовна фыркнула, чуть вздёрнула прелестный носик, изящно поцокала идеально наманикюренными коготками по столешнице, потянулась, вкусно зевнула, потом достала из верхнего ящичка красивую польскую пудреницу, открыла её и с лёгкой досадой стала изучать тоненькие мимические морщинки.
Тася, едва приехав из Киева, надела старенький, выцветший до бесцветности халат, повязала белую косынку, взяла в сарае самую зацепистую тяпку и своей особо круглой, перекатывающейся походкой рванула на низ огорода. И там, там уже разбивала подсохшую корку под фасолью, капустой, пушила луковые грядки и вошла в такой ритм и раж, что уже не чувствовала времени, да толком и не слышала ничего вокруг. По её смуглым запылённым ногам и рукам сбегали капли пота и вырисовывали чёрные дорожки, больше похожие на прихотливую татуировку. Сердце привычно стучало, затылок пекло даже через косынку, спина взмокла, но эта изнурительная работа лучше дегтярного мыла очищала душу от мерзости, пережитой в большом городе.
Изумрудно-сливочные, уже начавшие закручиваться кочаны капусты раскрывали внешние листья, чуть ажурные из-за перелезших от соседки мохнатых гусениц. За межой что-то шептало мягкое жито, нежась под тёплыми ладонями ветерка, изредка выскакивавшего на солнцепёк и снова прячущегося в высоченной стене разросшихся орехов. Эти восемь деревьев росли столь обширно и роскошно, что занимали полосу не меньше десяти соток на низу Ульяниного огорода, вдоль которого сбегал вниз Тасин участок.
Над разогревшейся плодородной землёй прокатывался карамельный прибой сбивавших с ног запахов – сильной, рвущейся вверх картофельной ботвы, украшенной сиренево-оранжевыми и бело-жёлтыми букетиками, белого и розового клевера, густо покрывшего межи, стремительных рядов распиравшей землю моркови, луковых грядок, помидорной делянки, кисловато-сладкой волны падалицы из-под яблонь-скороспелок, густой клубники (не забыть поискать последнюю), от высоких кустов малины, ликёрных вишен, липких капель по сливовой коре, крыжовника, зарослей смородины в дальнем тенистом углу, тысячелистника, подорожника, полыни, бессмертника, пьяной кашки, лебеды, спорыша, ромашки и прочего бесчисленного разнотравья, над которым жужжала и беззаботно упивалась нектаром суетливая насекомая живность.
Солнце проскользило по выгоревшей небесной сфере кипящей каплей масла и зависло над вишнёво-оранжевым запылённым горизонтом. Тася отбросила тяпку в сторону и медленно завалилась на нагретую межу, густо заросшую порозовевшим на солнцепёке тысячелистником, сняла влажную косынку, вытерла едкий пот с горячего лица, с шеи, оглянулась и устало удивилась, сколько же она дел наворотила.
– Мама! – послышался топот сильных ног Зоськи. – Мама! Ну что? Я думала, ты ещё в Киеве! А я с карьера вернулась, купалась с девчонками, потом к колодцу ходила, всё думала, как ты там! А ты здесь… Мамочки… Это когда ж ты вернулась?!
– Да думала, что недавно. Думала – не так давно. А вот видишь… А ведь просто вышла посапать. Знаешь, в охотку…
– Ничего себе, в охотку! Мам, на, я воды тебе принесла, я ж тебя как увидела, так сразу побежала, а потом подумала, вернулась, чайник захватила, ну, короче, вот. На, держи Большую.
«Большой» в семье Добровских называли очень удобную литровую жестяную кружку, передававшуюся по наследству. Тася осторожно взяла тяжёлую кружку, вырывавшуюся из непослушных, трясущихся рук, порадовалась прохладе запотевших стенок, молитвенно прикоснулась запёкшимися губами к ледяному ободку, чуть двинула горлом и даже застонала от удовольствия. Первый, неуловимый, желанный глоток воды скользнул по наждачке сухого языка, заклокотал в горле, застудил клейкие зубы, дал себя распробовать и, наверное, так бы и впитался в солёном рту, но вслед ему потекла-хлынула стылая, бесконечно вкусная колодезная вода. Тася держала большую кружку обеими руками и пила, пила, пила не отрываясь, то мелкими, то крупными глотками, чувствуя, как с каждым глотком наливается приятной, баюкающей, блаженной усталостью уработавшееся до дрожи, до немоты, до конского пота тело.
– Мама! Мама, ты ж осторожно, вода ж холодная ужас просто, ещё не отогрелась, только ж принесла!
– То, что надо. Самое оно. Лучше и не придумаешь. Погоди. Я сейчас, ещё допью. Высохла просто. Ф-ф-фух! Вся мокрая. Аж по спине вода плавом.
– Мама… Мам… – Зоська старалась заглянуть в неуловимые глаза мамы. – Мам, ну, что тебе сказали?
– Садись, – Тася подняла голову и в первый раз глянула прямо дочке в глаза. – Садись-садись на межу. Всё хорошо, но в университете ты учиться не будешь.
– Мама?! Как? Ты что? Как? Мама? Да ты что?! Что тебе там наговорили?!