Главная дорога представляла собой сплошное грязное месиво, но, добравшись до нашего барака, мы с изумлением увидели огромные грязные лужи и внутри. Это был даже не барак, а какой-то поганый хлев, в котором даже жестокий хозяин не рискнул бы держать коров, овец или свиней. Вот кем мы были для нацистов – дикими, бесправными животными, и именно так они с нами обращались.
От нашего нового жилья несло потом, мочой и грязью. Большая кирпичная печь делила помещение на две части. С каждой стороны стояли три ряда нар. В каждой секции этих деревянных клеток помещалось до двадцати человек. Кто-то спал на голых досках, а единственной защитой было истрепанное одеяло, кишмя кишевшие блохами. Кому повезло чуть больше, имели мешки, набитые опилками, которые можно было использовать как матрас. Но таких «коек» на всех не хватало, и большинству приходилось спать на грязной земле или на каменной скамье, тянувшейся вдоль всего барака.
– Тут где-нибудь есть свободное место? – спросила я у нескольких женщин, сидящих на скамейке.
Они посмотрели на меня и загоготали. Никто из них не говорил по-немецки. Наверное, они были цыганками из России.
С чемоданами в руках я искала, куда бы приткнуться, но безрезультатно. Дети начали хныкать. Они провели почти целый день на ногах и проголодались.
Одна из женщин сказала, что есть полка в последнем ряду нар, но все мы там точно не поместимся и кому-то придется спать на полу. Во всяком случае, пока где-то не освободится место.
Я не поняла. Как это – «пока не освободится место»? Значит, кого-то могут отправить домой? При этой мысли во мне затеплилась надежда – надежда на то, что мы с Иоганном воссоединимся и вернемся к нормальной жизни. А там и война закончится и все, все разъедутся по своим домам. Лишь позже я узнала, что это значит, когда в бараке освобождается какая-то полка. Либо какая-то пленница умерла от болезни или невыносимых условий жизни, либо погибла от рук охранников.
Дети попытались забраться на нары, но начальница блока сказала, что для отдыха есть строго установленные часы и ложиться на койки можно только с наступлением ночи.
Блаз попросился выйти на улицу, и, хотя шел дождь, я решила, что для детей будет лучше не находится в удушливой атмосфере барака.
– А где уборные и душевые? – спросила я надзирательницу.
– В тридцать пятом и тридцать шестом бараках в конце лагеря, но их можно посещать утром или в установленные часы днем. Душевые только утром, – нахмурилась она, очевидно, недовольная тем, что я задаю так много вопросов.
Она говорила с сильным русским акцентом, и я с трудом ее понимала.
– А как же дети? Маленькие вряд ли смогут терпеть, – спросила я.
– Они могут ходить в угол барака. Ночью там стоит ведро, и новенькие, как ты, должны выносить его, когда оно наполнится.
От одной мысли об этом у меня внутри все затрепетало. Я с трудом могла представить себе, как через несколько часов моча достигнет краев ведра, и мне придется выходить с ним на улицу и опорожнять его в ледяной темноте.
– Через полчаса все должны быть в бараке. Потом принесут ужин, и после этого мы не сможем выходить на улицу до завтрашнего утра. Если вас поймают снаружи, наказание будет суровым, – сказала женщина тоном, не терпящим возражений.
Я ничего не понимала. Правила казались абсурдными и бессмысленными. Я много лет проработала в больницах медсестрой и знала, что порядок необходим, но в услышанном не было никакой логики.
Я повела младших в барак, где были уборные, и увидела, что Блаз разговаривает с мальчиками примерно его возраста. Он присоединился к нам.
– Что это за место, мама? – спросил он.
Я понимала, что не смогу его обмануть. Пока его младших братьев и сестер не было рядом, я попыталась объяснить ему ситуацию.
– Нас привезли сюда, потому что мы цыгане, – сказала я. – Не знаю, как долго нас тут продержат, но мы должны вести себя как можно тише и не привлекать к себе лишнего внимания.
– Хорошо, я понял тебя, мама. Я позабочусь о малышах и постараюсь найти нам какую-нибудь еду.
– Пойдем, немного приведем себя в порядок, – ответила я, взъерошив его темные волосы.
Когда мы вошли в барак, где я предполагала увидеть душевые, сердце мое упало. Здесь воняло еще хуже, чем в спальном бараке. Внутри находилось нечто вроде длинного желоба или кормушки для животных. Внутри него была вода, но она отвратительно воняла серой и была темно-коричневого цвета. Я не верила своим глазам. Как мыть в ней детей?
– Не трогай воду! – крикнула я, когда Отис шагнул вперед, чтобы попить.
– Но мы хотим пить, – заныл он.
– Эта вода заразная, – сказала я, отводя их от длинного желоба.
Их глаза расширились в недоверии. Их перепачканные после поездки в вагоне для скота лица, сухая от обезвоживания кожа, мешки под глазами, ослабшие от голода тельца – все это лишало меня дара речи. Мне хотелось проснуться от этого кошмара, но я не должна была сдаваться. Именно это я повторяла себе, сдерживая свой гнев. Впервые в жизни я совсем не знала, что делать или говорить.
В конце так называемого «свободного часа» мы вернулись в барак и стали пробираться к отведенному нам месту. Наклонившись, чтобы достать из наших чемоданов пижамы, и с удивлением обнаружила, что они открыты и в них почти не осталось одежды. Исчезли и остатки еды, которую мы взяли с собой, мое пальто и почти все детские вещи. От отчаяния, усталости, чувства безысходности я разрыдалась. И в этот момент услышала позади себя смех, который меня разозлил. Одна из женщин прятала под своим одеялом ночную рубашку Адалии. Я подбежала к ее койке и рывком откинула одеяло.
– Что вы делаете, немецкая фрау? – закричала она с сильным акцентом.
– Это наше, – схватила я рубашку и потянула на себя.
Другая женщина схватила меня за волосы и собралась прижать меня к нарам. Но я не хотела так просто сдаваться и попыталась оттолкнуть ее, когда воровка ударила меня по лицу. И хотя ощущение несправедливости придавало мне сил, они были сильнее меня и вдвоем легко бы со мной справились, если бы не надзирательница, такая же, как и мы, заключенная. Кстати говоря, эти женщины должны были поддерживать порядок в бараках, а капо[4], тоже из числа заключенных – снаружи.
– А ну тихо! – крикнула она, оттаскивая меня в сторону.
– Они украли мои вещи!
– Неправда! – выпалила одна из женщин. – Эта проклятая нацистка просто хочет неприятностей.
– Это правда? – спросила надзирательница.
– Нет! Они забрали все, что у нас было, – ответила я с яростью.
– Все так говорят. Возвращайся к своему месту и не создавай проблем. Иначе мы сообщим блокфюреру[5], и тебя накажут. Ты мать. Тебе лучше держаться подальше от проблем с другими интернированными, – сказала надзирательница, подталкивая меня к нашим нарам.
Я вернулась на свое место с разбитым лицом и ощущением полного бессилия, но я понимала, что охранница права. Через десять минут вошли две заключенные с большим ящиком, в котором находилось непропорционально мало черствого черного хлеба – основными ингредиентами его были опилки, – чуть-чуть маргарина и немного свекольного компота. На всем этом мы должны были продержаться до следующего дня. Заключенные и дети быстро выстроились в очередь с маленькими мисками в руках. Одна женщина передала мне миску с пайком для меня и детей. Если бы не этот жест доброй воли, мы наверняка остались бы голодными. Я была почти последней в очереди.
Когда дети увидели, что я принесла им поесть, они на мгновение замешкались, но голод взял верх, и они проглотили все за несколько секунд. Я разделила между ними и свою порцию, но понимала, что надолго этого не хватит.
Электричества в бараке не было, и с наступлением темноты нам всем пришлось лечь и попытаться уснуть. Дождь снаружи прекратился, но вода продолжала просачиваться внутрь отовсюду: через крышу, стены и пол. Я сняла с Адалии ботинки, попросила Блаза следить за ними и уложила младшую дочь на нарах. Затем помогла лечь рядом с ней близнецам. Рядом с нами лежали еще четыре женщины, толкавшие детей, так что тем пришлось прижаться спинами к мокрым доскам барака. Отис протиснулся между своими братьями и сестрами и нашими соседками по нарам и, несмотря на протесты женщин, сумел освободить чуть больше места для нас. Прежде чем уснуть, я посмотрела на лица своих детей. Они казались такими спокойными, несмотря на весь окружавший нас ужас.