История с отцовским докладом о космополитах – чудовищный вывих судьбы, как если бы пущенный по поверхности моря гладкий камешек совершил бы на лету сальто-мортале. Вправить этот вывих отцу так и не удалось. Даже в последней, надиктованной, предсмертной, автобиографической книге «Глазами человека моего поколения» он не сумел, не успел или так и не смог разъяснить природу этого подрыва собственной биографии, хотя диктовал книжку в стол, без мысли о немедленной ее публикации. В этом он похож на любимого своего поэта из послевоенного поколения Бориса Слуцкого, который в 1959 году выступил на собрании в Доме литераторов с осуждением Пастернака, а потом более 20 лет пытался самому себе стихами и прозой объяснить, зачем он это сделал. Может быть, в основе отцовой любви к Слуцкому есть и мотив общего для обоих безоговорочного выполнения приказа партии, членами которой они оба были до самой смерти.
В это десятилетие – с середины 1940-х по середину 1950-х у меня была одна мама и, как потом выяснилось, два папы. В воспоминаниях людей, работавших в эти годы с отцом в Союзе писателей, в редакциях «Нового мира» и «Литературной газеты», отец – образец начальника, умен, добр, снисходителен, щедр и великодушен. А во всех документах эпохи – докладах, выступлениях, репликах и записках вполне законченный чинуша: жесток, мыслит популярными трафаретами, прямолинеен и подчеркнуто, партийно выдержан. Кстати, и писательство становится для него чем-то вроде общественной нагрузки – все написанное с 1946 по 1955 годы практически не представлено в последнем десятитомном собрании сочинений.
Мать оставалась безработной, т. е. обратно в танковую промышленность ее – не знаю – то ли не брали, то ли она сама не хотела, а в гуманитарное учреждение – от детского сада до всесоюзного издательства – ее уж точно не брали. Перебивалась она разовыми заработками, то кому-то перевод редактировала, то в ведомственный журнал статью писала с человеческим уклоном. Проблема еще была в том, что писать мать терпеть не могла, что для выпускницы Литинститута, прямо скажем, сомнительная характеристика. Жили мы на деньги, которые давал отец.
И только в 1956 году, когда распахнулся, раздвинулся занавес оттепели, в Москве был создан московский толстый литературный журнал, который так и назвали: «Москва». Придуман был особый дизайн: блекло-сиреневый цвет с темной надписью, отличался он от бледно-голубого с синим «Нового мира» или зеленого с красными буквами «Знамени». Мать взяли в журнал заведовать поэзией, и до 1963-го, не то 1964 года никто не знал, что взяли ее по блату, да к тому же блат этот носил застенчиво антисемитский характер. Штат набирал главный редактор журнала Николай Атаров, приличный дядька, средней руки советский писатель.
В члены редколлегии он пригласил Владимира Луговского, тот согласился. Но при условии, что заведовать отделом поэзии, за которую он, как член редколлегии, должен был отвечать, возьмут Женю Ласкину. И ее взяли. Но сперва ее вызвал Атаров и, льщу себя надеждой, краснея, сказал ей: «Евгения Самойловна», я даже допускаю, что он сказал: «Понимаете, Женя, отделом поэзии вы руководить будете, а вот в штатном расписании станете числиться сотрудником отдела прозы, иначе в составе редакции обнаружится на слишком многих ответственных должностях слишком много евреев. Но вы ни под каким видом не должны сообщать об этом Луговскому». Так все и было. Отдел она возглавляла и после смерти Луговского, а когда Атарова «ушли» и редактором журнала стал Поповкин, он для начала всех расставил по рабочим местам, согласно штатному расписанию. Так последствия космополитического шторма сделали мать причастной к публикации в «Москве» самой знаменитой прозы – романа «Мастер и Маргарита». Но это – в 1966-м.
А в 1969-м уже новый редактор Михаил Алексеев, один из лидеров руссконародного почвенничества, выгнал ее из журнала, не дал доработать полгода до пенсии. Выгнал с формулировкой «За допущенные грубые идейные ошибки и политическую неразборчивость…». Это за публикации «политически двусмысленных стихов» Евгения Евтушенко, Льва Озерова, Маргариты Алигер, а главное – названное в приказе, но напечатанное в журнале стихотворение Семена Израилевича Липкина «Союз И», о союзе «И», соединяющем слова и о народе «И», соединяющем народы. Такую идеологическую диверсию даже в приказе не выделили – сробели. А ведь это были самые счастливые мамины годы – на своем месте, всем нужна, поэты вокруг бродят неприкаянные, свободные по-советски, и хорошие стихи иногда удается публиковать.
Камушек нашей семейной истории, попрыгав на отцовских и материнских волнах, добирается, наконец, и до моего мелководья. Я называю это мелководьем не в порядке самоуничижения, а, сравнивая грозовую наполненность волн, где неверный поступок, выбор и даже слово влекли за собой драматические, вплоть до трагических, последствия. Мне досталась куда менее грозная среда, но все-таки…
С четвертого курса начиная, я никак не мог поехать на зарубежную практику, поскольку что-то основательно и постоянно мешало парткому МГУ дать мне выездную характеристику. Это сейчас даже невозможно представить, что такая характеристика была непременным условием для получения загранпаспорта и пересечения государственной границы. Вообразить такое сейчас сложно, когда видишь по родному ТВ, как в разных местах Москвы берут интервью у 16–17-летних барышень и амбалов, и те не знают «девичью» фамилию Ленина и принимают как должное что псевдоним «Сталин» взял себе чудак по фамилии Шеварднадзе. Подозреваю, что и за словом «партком» они нырнули бы в словари.
Нет, я точно знал, что такое партком, и поехал дуриком, устроившись переводчиком при группе полусекретных специалистов по образцам нашего оружия, которое мы в большом количестве поставляли в дружественную Индонезию. Как оно ведет себя в тропических условиях, интересовало выпускавшие это оружие ведомства.
Там мне и характеристику дали, и паспорт оформили, да еще в течение трех месяцев зарплату инженера-переводчика платили, два раза в месяц под охраной тетки с пистолетом на боку, провожавшей меня к кассе в невзрачном здании в районе Петровки. И какое это было счастье – взглянуть в лица моих доброжелателей, когда я доложил в институте, что такого-то июня уезжаю на годичную языковую практику в «морями теплыми омытую», а все остальные детали я не вправе разглашать.
Это был 1963 год. Весь следующий год я работал переводчиком в Индонезии и, если кому охота, в главе «Прощай, Индонезия» есть все подробности этого, достаточно необычного периода моей жизни. В июне 1964-го я вернулся. Вернулся, провозя через границы пачку нецензурованных писем, с потной от страха спиной, на которой, как потом выяснилось, отпечатался, как переводная картинка, только задом наперед, адрес с верхнего конверта.
А потом меня 18 лет из страны не выпускали. Спросите, почему? Я спрашивал, но ни разу, ни один человек не признался, что имел к этому хоть какое-то отношение. Даже в разгар перестройки, когда это было можно, мне до истины докопаться не удалось. Так я и не знаю, чем я им так не понравился, кроме знания индонезийского языка.
Из этой патовой ситуации, когда непонятно, что происходит, а спросить не у кого, меня выручила отцовская фамилия. По решению ЦК КПСС очередному морскому теплоходу было присвоено имя «Константин Симонов». Строили его в Польше, принял его дальневосточный экипаж, и в первый его рейс Калининград – Куба – Одесса я был приглашен гостем. В судовую роль гостей не записывают, и там я числился третьим механиком. А поскольку Морфлот – совсем особое ведомство, меня, видимо, оформляли не там, где раньше, или уже срок прошел, не знаю. Но я поехал и чуть не месяц болтался в морях-океанах, посылая любимой девушке телеграммы типа: «Кругом чайки и ни одной Галки». Она примерно с тех пор и вышла за меня замуж и до сих пор меня терпит.
А с 1983-го жизнь переменилась, тем более, что уйдя в кино, участь свою я поменял и как раз к 1985-му снял самую успешную свою картину «Отряд», признанную победительницей Всесоюзного фестиваля кино, как раз 1985 года. Это тоже произошло в результате исторического катаклизма. Победить на этом фестивале в Минске должна была картина по роману Чаковского «Победа», специально снятая к 40-летию Победы, которому и был посвящен фестиваль. Но прошел слух, что потенциального победителя показали в ЦК, новому генсеку Горбачеву, и фильм ему не понравился. Жюри обрадовалось – и стало судить по-честному, как сказал мне потом его председатель.