Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но мы не можем разрезать мир на части, чтобы найти в нем что-то такое, что нам нужно: так нельзя, получится что-то вроде анатомических атласов, представляющих по обыкновению, совершенно неиспорченные тела: красивые в разрезе. Кстати, странно, зачем такое здоровое и красивое своими внутренностями тело разрезали вдруг, да так, что жить после этого оно, конечно, не сможет.

Можно, конечно, представить себе, что сей крик означает семиотически. Что он означает, пересекая в полете все сферы, окружающие человеческий мозг. Это и полезно, сориентировались на подобное занятие, человек примется обращать внимание на всех бабочек, мотыльков, на любое упоминание о них. Тогда, когда человек устанет и завяжет мешочек, в котором сложил все, что заметил, в мешке и окажется все, что имело отношение к предмету. Там, иначе говоря, поселится сам предмет. Но это очень долго.

Есть мнение, что, поскольку Бог есть сущее, то в фантазиях его нет. Это здраво, но орущие бабочки слишком несуразны, чтобы явиться плодом умственных излишеств.

Что же, рассуждения явно не помогут, значит, надо думать об измененных состояниях. С Моррисоном все понятно. Кастанеда тоже обучался не без помощи специфических веществ. Я их впрямую и не использовал, но счесть свое тогдашнее, когда о мотыльке писал, состояние спокойным и здравым не могу.

Конечно, тут опять немедленно г-н Достоевский: в лице г-на Свидригайлова с его известное демагогией о том, что, может, именно будучи больным что-то такое и увидишь, что здоровому не разглядеть. Но, собственно, из этого больше ничего не вытрясти, а если приплести к этому по сомнительной касательной Петербург, в пору белых ночей, скажем, то это уже слишком красиво.

Как было у Моррисона? Музыка, он спокойно и рассудительно бормочет: "Я бы хотел услышать крик бабочки...", потом проигрыш, а после этого он вдруг начинает орать, что, дескать, вернись детка, вернись в мои объятия.... (Come back, baby, back into my arms). А потом он опять говорит: "я услышал звук, очень мягкий звук", после чего замолкает, а Денсмор на гитаре мягонько: вваууууу. Тантра, словом, почти что.

Мандельштам, тот от бабочек и мотыльков отказывается категорически: "не мучнистой бабочкою белой я в родную землю лягу" или что-то в этом роде. У Хлебникова лучше: "Где ищет белых мотыльков его суровое бревно". Или у Фета, но у него тоже не кричат.

Путаница возникает всегда, когда несколько связавшихся друг с другом слов сплачиваются, отмежевываются от остальных и начинают предъявлять собой реальность, возникшую именно в результате их спайки. Как исключительно из слов вырос Голубой Цветок Новалиса.

Впрочем... Немцы того времени имели явную склонность к инженерной деятельности, и они могли сделать этот цветочек, дабы заменить им чашу св. Грааля. И то и другое является, по сути, делом инженерного изыска: конструирования чего-то из слов. Но - и цветок, и чашу надо искать. Впрочем, Новалис был маркшейдером, горным мастером - ходил под землей, так что голубой цветок мог быть просто взрывом метана в штольне.

Это уже близко, и тут же не миновать Гете, который в недосистематизированных бумагах с философическими размышлениями описывает свои домашние масонские упражнения, состоящие в том, например, чтобы сидя с закрытыми глазами вызывать из темноты различные цвета и объекты. Они цветочки у себя в мозгу и выращивали - судя по его словам, достаточно успешно. Бабочки, в общем, довольно близко.

Или еще о Deutche масонах. Моцарт, "Волшебная флейта". Там есть персонаж по имени Царица Ночи. И ее ария: звук накручивающийся, возвышающийся до предела, до визга. Красоты, понятно, безукоризненной. А один из видов ночных бабочек и называется - Царица Ночи.

Возвращаемся к Кастанеде. Дон Хуан выводит его в сумерках на край чаппараля, где-то неподалеку от его ранчо-фазенды. Сумерки сгущаются. Кастанеда сидит в сумерках и, старательно не о чем не думая, мучительно бдит боковым зрением край чаппараля. Слышит всяческие шумы, скрипы, птичьи голоса, пытается не пропустить, когда заорет бабочка, проинструктированный ранее Дон Хуаном в том, что она прилетает с криком.

На вопрос Кастанеды о том, как он поймет, что орет именно бабочка, следовал ответ, что это ни с чем не спутаешь. Эта бабочка, собственно, не вполне бабочка, а что-то принявшее форму бабочки или выглядящее так, что его можно принять за бабочку. Но с крыльев этой бабочки осыпаются золотые пылинки, а сама она является неким знанием. Бабочка прилетает, действительно кричит - голосом высоким и низким одновременно, словно этот звук располагается по краям того, что в состоянии уловить человеческое ухо, а за пределами слуха смыкается - как кружочки с прорезью у офтальмолога, по которым проверяют зрение. Кастанеда пугается: не крика даже и не тени, косо вошедшей в сумерки откуда-то из темноты, но чего-то другого, чем сопровождается ее прилет, что ее сопровождает. Отшатывается, на том рассказ и окончен.

Вспомним и японцев: после долгого и безмолвного ожидания. покрытый изнутри собственным размеренным дыханием, японец сидит на пятках, сжимая обеими руками рукоять меча. Как только в пределах его досягаемости появляется бабочка, он вскакивает на ноги и должен разрушить мотылька пополам - моментально и точно определив направление удара и то, как развернуть меч, а иначе - воздух, отталкиваемый чуть недоповернутой лопастью, откинет крылья в сторону. И тут раздается крик: рубящего, становящегося в момент удара одним целым с объектом атаки.

Откуда я сам взял историю при визжащего мотылька, я не помню. И не могу восстановить, что это для меня означало. Тогда был 1992 год, что-то накануне весны. Я часто приезжал в СПб, жил в разных местах. В природе происходили известные процессы, связанные с окончанием Империи: Империя, как было увидено, распадается моментально, но эта торжественная моментальность требует вполне длительного отрезка рутинной жизни. Обесцениваются деньги, жизнь принимается балансировать над совсем уже полной бездной, что, впрочем, только ощущение сбоя быта. Потом выяснится, что большинство, в общем, выжило.

Конец Империи застал меня на перекрестке Литейного и Пестеля: не чтобы в один миг, но в то время я почему-то постоянно оказывался на этом перекрестке. Там неподалеку выходила книжка, еще где-то рядышком имелась определенная личная история, тут же парочка кафе, в которых готовили приличный кофе: тот же десерт-холл напротив Симеона и Анны. Или опять же походы с друзьями-коллегами из издательства, что возле Преображенского собора, в распивочные: на Пестеля, на угол в гастроном, на Моховую.

С точки зрения мемориально-исторической, как раз на этом углу стоит дом Мурузи, в котором, как всем известно, живал Бродский, а до него - Гиппиус и Мережковский, устраивавшие в своем салоне диспуты светских и духовных особ: тех самых, которых впоследствии выслали из Совдепии на Корабле Дураков. Еще там заседал гумилевский Союз Поэтов.

Словом, конец Империи для меня склеился в один и тот же Литейный: все равно - девяносто первого ли года, девяносто второго или девяностого. В августе 1991 года я оказался в СПб, жил у друзей на Гороховой, рядышком с бывшей ЧК, а там неподалеку Мариинский дворец - на дворец, собственно, снаружи еще кое-как смахивающий, а внутри - похожий на унылый госпиталь. Там толпились люди, пересказывали слухи о том, что на СПб движется псковская дивизия десанта. Митинговали и, видимо, жгли костры. Дивизия что-то так и не дошла, а когда на второй день телевидение возобновилось, там выступил невысокий, щуплый такой моряк в черном, заявивший, что он начальник Североморского, что ли, флота и готов немедленно пустить все свои ракеты с ядерными боеголовками на службу демократии против хунты. Но танков отчего-то продолжали ждать, опасаясь. Звонили ночью в Москву и выясняли - что же там все-таки происходит. Наутро все проснулись и к полудню обнаружили, что все уже кончилось, к вечеру же питерское телевидение повторило передачу, которая вышла за день до начала событий, накануне - всего-то три дня назад. Так что в результате все началось заново с точки, на которой все остановилось три дня назад, которые тем самым словно бы перестали существовать, а за это время окончилась Империя.

17
{"b":"82394","o":1}