Один из набравшихся узнал ее и торжествующе заорал. А потом встал. Эспиноса, Пеллетье и Нортон подумали, что американец сейчас пустится в пляс, однако он подошел к ограде террасы, вытянул шею, посмотрел вверх, посмотрел вниз, а потом вдруг успокоился и сел рядом с женой и своими друзьями. «Тронутые какие-то типы, – пробормотали Эспиноса и Пеллетье. А Нортон, наоборот, подумала: тут явно происходит что-то не то, причем и на проспекте, и на террасе, и в номерах гостиницы, и даже во всем Мехико с этими нереальными таксистами и портье, – а может и нет, но человеку рациональному не за что здесь зацепиться, и все это странно, странно настолько, что она не может понять, что происходит, и эти странности – они в Европе тоже присутствовали, начиная с аэропорта в Париже, где они встретились втроем, а может, и еще раньше, когда Морини отказался ехать с ними или вот когда они познакомились с несколько противным молодым человеком в Тулузе, ну или даже с Дитером Хеллфилдом и его неожиданными новостями об Арчимбольди. Да, с Арчимбольди тоже все странно: и с тем, что он пишет, и с ней тоже – тут присутствует что-то неопознанное, как будто внезапные порывы ветра что-то до нее доносят, – и с тем, как она читает, описывает и интерпретирует творчество Арчимбольди.
– Ты попросил, чтобы они тебе унитаз починили? – спросил Эспиноса.
– Да, сказал, пусть что-нибудь придумают. Правда, администратор предложил мне поменять номер. Хотели поселить меня в третий. А я им сказал, мне и тут хорошо, и я хочу остаться в своей комнате, а они пусть чинят унитаз после того, как я съеду. Хочу быть поближе к вам, – улыбаясь, заключил Пеллетье.
Об Амальфитано исследователи составили не слишком хорошее мнение – в полном соответствии с впечатлением от города: хотя чего тут ждать от ничем не примечательного места, вот только город этот, расползшийся по сторонам посреди пустыни, можно было рассмотреть как нечто типичное, полное местного колорита, как дополнительное доказательство того, как богата человеческая натура, даже слишком богата; между тем Амальфитано в первую очередь напоминал уцелевшего в кораблекрушении человека, кое-как одетого, несуществующего преподавателя несуществующего университета, рядового солдата после проигранной битвы с варварами, или, если выражаться не столь патетически, того, кем он действительно являлся – страдающим меланхолией преподавателем философии, что отправился попастись на собственном поле, оседлав капризного и инфантильного зверя, который в один присест заглотил бы Хайдеггера целиком, если бы Хайдеггеру не повезло родиться на американо-мексиканской границе. Эспиноса и Пеллетье видели в нем неудачника, неудачника еще и потому, что он в свое время жил и преподавал в Европе, а теперь вот хотел произвести впечатление человека толстокожего, но его тут же выдавала трогательная, присущая ему мягкость. А вот Нортон, наоборот, увидела в нем человека грустного, стремительно угасающего, которому совершенно не сдались прогулки по этому городу.
Той ночью все трое отправились спать довольно рано. Пеллетье снился разбитый унитаз. Приглушенный шум разбудил его, и он, как был голым, встал и заметил, что из-под двери ванной льется свет. Кто-то его там включил. Поначалу он думал, что это Нортон или даже Эспиноса, но, подойдя, понял – не они. Пеллетье открыл дверь ванной – никого. На полу – большие пятна крови. К ванне и шторке присохла какая-то масса, поначалу показавшаяся ему глиной или рвотой, – но нет, это было дерьмо. Его тошнило от вида дерьма, настолько, что кровь на полу уже не казалась страшной. В этой точке сюжета он и проснулся.
Эспиносе снилась картина с изображением пустыни. Во сне он приподнимался и садился в кровати и оттуда, словно в телевизоре полтора на полтора метра, рассматривал застывшую и полную света пустыню, желтое сияние солнца, которое слепило глаза, фигуры всадников, чьи движения – что у людей, что у лошадей – едва угадывались, словно бы они находились в другом, не нашем мире, где скорость не такая – скорость, которая на вкус Эспиносы была медлительностью, хотя он понимал, что именно благодаря этой медлительности стоящий перед картиной человек не сходил с ума. А еще до него доносились голоса. Эспиноса их слушал. Но голоса трудно было расслышать, и поначалу это были отдельные звуки, короткие стоны, метеоритами падающие в пустыню и в защищенное пространство гостиничного номера и сна. Отдельные слова он, кстати, разобрал. Быстрота, спешка, скорость, легкость. Слова продирались сквозь разреженный воздух картины, словно вирусы через мертвую плоть. «Наша культура, – сказал кто-то. – Наша свобода». Слово это – «свобода» – прозвучало как щелчок хлыста в пустой аудитории. Проснулся Эспиноса весь в поту.
Во сне Нортон видела себя отраженной в обоих зеркалах. Одно перед ней, второе за спиной. Стояла она, немного наклонившись в сторону. Хотела идти вперед? Отступить? Трудно было понять. В комнате задержался скудный мягкий свет – прямо как вечером в Англии. Ни одна лампа не горела. В зеркалах Нортон отражалась принаряженной: сшитый на заказ серый костюм и, надо же (она очень редко надевала эту вещь), серая шляпка, какие можно было увидеть в модных журналах пятидесятых годов. Возможно, она также надела туфли на каблуке, черные, хотя в зеркале они не отражались. Неподвижность ее тела наводила на мысли о бесполезности и беззащитности, а еще Нортон спрашивала себя, чего, собственно, ждет и почему не уходит, какого сообщения ей не хватает, чтобы выйти из поля зрения обоих зеркал, открыть дверь и исчезнуть. Может, она услышала какой-то шум в коридоре? А может, кто-то пытался открыть ее дверь? Какой-нибудь заблудившийся гость…
Служащий, кто-то, кого прислал администратор, уборщица? Тем не менее вокруг стояла полная тишина, и чувствовалось в ней что-то от спокойствия, от долгого молчания, какое предшествует наступлению ночи. Вдруг Нортон поняла, что женщина в зеркале – это не она. Ею овладел страх, но и любопытство тоже – и она застыла, наблюдая с крайней внимательностью за фигурой в зеркале. «Объективно говоря, – сказала она себе, – та женщина – она же один в один со мной, и с чего бы это мне предполагать, что это не так. Это я». А потом она присмотрелась к шее: вот вена, набухшая, словно вот-вот лопнет, идет от уха и теряется за лопаткой. Странная такая вена, выглядит как нарисованная. И тут Нортон подумала: «Надо уходить отсюда». И обвела взглядом комнату, пытаясь отыскать, где стояла другая женщина, но тщетно. Чтобы отразиться в обоих зеркалах, та должна была стоять между входным коридорчиком и собственно комнатой. Но там ее не было. А вот в зеркалах она изменилась. У женщины совсем тихонько, но шевелилась шея. «А ведь я тоже отражаюсь в зеркалах, – сказала себе Нортон. – И если она продолжит движение, в конце концов мы окажемся друг против друга. Увидим наши лица». Нортон сжала руки в кулаки – надо подождать. Женщина в зеркале тоже сжала кулаки, накрепко, словно бы сверхчеловеческим усилием. Свет в комнате поменял цвет и окрасился пепельным. Нортон показалось, что там, на улице, где-то вспыхнул пожар. Ее бросило в пот. Она опустила голову и закрыла глаза. Потом снова посмотрелась в зеркала: та вспухшая вена на шее увеличилась и теперь уже угадывался профиль женщины. «Нужно бежать отсюда, – подумала Нортон. И еще: – А где же Жан-Клод и Мануэль?» Потом подумала о Морини, но увидела лишь пустую инвалидную коляску, а за ней – огромный непролазный зеленый в черноту лес, в котором через некоторое время узнала Гайд-парк. Когда она открыла глаза, взгляд женщины в зеркале и ее взгляд пересеклись в какой-то неопределенной точке комнаты. У другой были такие же, как у Нортон, глаза. Скулы, губы, лоб, нос. Нортон расплакалась или ей показалось, что расплакалась. От горя или от страха. Она абсолютно такая же, как я, только мертвая. Женщина улыбнулась уголком рта, а потом, практически без перехода, лицо ее исказил страх. Вздрогнув, Нортон обернулась, но за спиной никого и ничего не было – только стена номера. Женщина снова улыбнулась ей. В этот раз она выглядела не испуганной, а безмерно печальной. А потом снова улыбнулась, и в лице ее проглянула горькая тоска, а потом с него и вовсе изгладилось всякое выражение, а потом оно стало беспокойным, а затем смиренным, а потом на нем отразились по очереди все чувства человека безумного, и она так продолжала улыбаться, в то время как Нортон, к которой вернулось хладнокровие, вытащила блокнотик и быстро записывала все, что происходило, словно бы в этих заметках была зашифрована ее судьба и доля счастья, отпущенного на земле, и так она писала, пока не проснулась.