Следом за Джонсом вошла медсестра, но не та, что привела их сюда, а другая, немного моложе и намного более светловолосая; она присела на один из стульев около окна, вытащила карманную толстенькую книжечку и принялась читать, не обращая вовсе никакого внимания на Джонса и посетителей. Морини представился как филолог из Туринского университета и большой поклонник мистера Джонса, а затем представил своих друзей. Джонс все это время стоял не шевелясь, но протянул руку Эспиносе и Пеллетье, которые осторожно пожали ее, а потом уселся на стул рядом со столом и принялся наблюдать за Морини, словно бы в павильоне никого, кроме них двоих, не было.
Поначалу Джонс предпринял минимальное, едва заметное усилие, чтобы завести беседу. Он спросил, купил ли Морини какое-либо из его произведений. Морини ответил, что нет. А потом добавил, что картины Джонса ему, увы, не по карману. И тут Эспиноса заметил, что книга, которую, не отрываясь, читает медсестра, – антология немецкой литературы XX века. Он пихнул локтем Пеллетье, и тот спросил у медсестры – более, чтобы разбить лед меж ними, нежели из любопытства, – есть ли в этом сборники тексты Бенно фон Арчимбольди. Медсестра сказала, что да, есть. Джонс искоса поглядел на книгу, закрыл глаза и провел ладонью протеза по лицу.
– Это моя книга, – сказал он. – Я дал ей почитать.
– Невероятно, – пробормотал Морини. – Какое совпадение…
– Но я, естественно, ее не читал – не владею немецким.
Тогда Эспиноса спросил, зачем же он тогда купил эту книгу.
– Из-за обложки, – ответил Джонс. – На ней рисунок Ханса Ветте, он хороший художник. Что же до остального, – добавил Джонс, – то речь не о том, чтобы верить или не верить в совпадения. Самый наш мир – одно большое совпадение. У меня был друг, он говорил, что подобный образ мыслей ошибочен. Мой друг говорил, что для того, кто едет в поезде, мир – не случайность, пусть даже поезд проезжал бы через неизвестные путешественнику страны, которые ему больше никогда в жизни не увидеть. Так же не случайность этот мир для того, кто с невероятным трудом в шесть утра поднимается, чтобы идти на работу. У кого нет выбора, тот поднимется и пойдет умножать уже накопленную боль. Боль умножается, говорил мой друг, это факт, и чем сильнее боль, тем меньше случайность.
– Выходит, случайность – она сродни роскоши? – спросил Морини.
В этот момент Эспиноса, который внимательно слушал монолог Джонса, увидел, что Пеллетье стоит рядом с медсестрой, облокотившись на подоконник, а свободной рукой – из учтивости – помогает ей найти страницу с рассказом Арчимбольди. Светловолосая медсестра, сидящая на стуле с книгой на коленях, и Пеллетье, стоящий рядом, – картина эта дышала покоем. В прямоугольнике окна переплетались розы, а за ними зеленели газон и деревья, а вечер уже подплывал тенями между скал, ущелий и одиноких утесов. Тени неприметно расползались по комнате, и появлялись углы, где их прежде не было, на стенах возникали неровной рукой начертанные рисунки и завивались круги, тут же рассеивающиеся безмолвной взрывной волной.
– Случайность – не роскошь. Это другое лицо судьбы и кое-что еще, – сказал Джонс.
– Что же это? – спросил Морини.
– То, что ускользало от зрения моего друга по очень простой и понятой причине. Мой друг (хотя звать его так – слишком смело с моей стороны) верил в человечество и потому верил в порядок, порядок в живописи и порядок слов, ибо живопись ими пишется. Он верил в искупление. Он даже в прогресс, наверное, верил. Случайность же, напротив, – это полная свобода, к которой мы стремимся в силу собственной природы. Случайность не подчиняется законам, а если и подчиняется, то мы этих законов не знаем. Случайность, если вы мне позволите так выразиться, – она как Бог, который открывает себя каждую секунду существования нашей планеты. Бог, непознаваемый, непознаваемо действует в отношении непознаваемых творений. В этом урагане, сминающем все окостенелое, совершается причастие. Причастие случайности, оставляющее следы в мироздании, каковых следов причащаемся мы.
Тогда и только тогда Эспиноса и Пеллетье услышали или прочувствовали неслышимое – вопрос, который тихим голосом задал Морини, наклонившись вперед так, что едва не выпал из инвалидной коляски.
– Зачем вы нанесли себе увечье?
По лицу Морини бежали последние отблески света, пронизывающие парк сумасшедшего дома. Джонс бесстрастно выслушал его. По его виду можно было подумать, что он знал: этот человек в коляске приехал сюда, дабы получить, как ранее все остальные до него, ответ на этот вопрос. Тогда Джонс улыбнулся и задал свой вопрос:
– Вы опубликуете заметки об этой встрече?
– Никоим образом, – ответил Морини.
– Тогда зачем вы меня спрашиваете?
– Я хочу услышать ответ от вас, – прошептал Морини.
Джонс просчитанным – во всяком случае, так показалось Пеллетье – медленным жестом поднял правую руку и поднес ее к лицу застывшего в ожидании Морини.
– Думаете, вы на меня похожи? – спросил Джонс.
– Нет, я же не художник, – ответил Морини.
– Я тоже не художник, – сказал Джонс. – Так что же? Считаете, вы на меня похожи?
Морини повертел головой, и коляска под ним тоже задвигалась. В течение нескольких секунд Джонс наблюдал за ним с улыбкой на тонких бескровных губах.
– А вы как думаете, зачем я это сделал? – спросил он снова.
– Не знаю, честно – не знаю, – проговорил Морини, глядя ему в глаза.
Итальянца и англичанина уже окутал полумрак. Медсестра хотела подняться, чтобы включить свет, но Пеллетье приложил палец к губам и не разрешил ей. Медсестра снова села. На ней были белые ботинки. На Пеллетье и Эспиносе – черные. На Морини – коричневые. На Джоне были белые кроссовки, удобные и для бега на большие расстояния, и для прогулок по мостовым городов. Это было последнее, что увидел Пеллетье, – цвет ботинок, их форма и их неподвижность, а потом ночь погрузила все в холодное альпийское ничто.
– Я скажу, почему я это сделал, – сказал Джонс, и в первый раз за все время жесткое напряжение – плечи расправлены по-военному, спина по стойке смирно – покинуло его тело, и он наклонился, приблизился к Морини и что-то прошептал ему на ухо.
Потом поднялся, подошел к Эспиносе и безупречно пожал ему руку, потом подошел к Пеллетье и проделал то же самое, а потом вышел из павильона, а медсестра покинула комнату вслед за ним.
Включив свет, Эспиноса довел до их сведения – а то вдруг они не поняли, – что Джонс не пожал руку Морини ни в начале, ни в конце встречи. Пеллетье сказал, что он-то как раз заметил. Морини не сказал ничего. А потом пришла та первая медсестра и проводила их к выходу. Пока они шли по парку, она сказала, что такси ждет их у ограды.
Машина отвезла их в Монтрё, где они провели ночь в гостинице «Гельвеция». Все трое чувствовали себя очень усталыми и решили не идти ужинать. Но через пару часов тем не менее Эспиноса позвонил в номер Пеллетье и сказал, что голоден и что собирается пойти прогуляться и заодно посмотреть, может, что-то еще и открыто. Пеллетье сказал, чтобы тот его подождал – пойдем, мол, вместе. Когда они встретились в лобби, Пеллетье спросил, звонил ли он Морини.
– Позвонил, – ответил Эспиноса, – но никто не взял трубку.
Они решили, что итальянец, видимо, уже спит. Тем вечером они вернулись в гостиницу поздно и немного навеселе. Поутру пошли в номер Морини, но не обнаружили его там. Портье сообщил им, что клиент Пьеро Морини закрыл свой счет и покинул гостиницу вчера в полночь (в это время Эспиноса и Пеллетье спокойно ужинали в итальянском ресторане), – так говорит компьютер. В это время он спустился к стойке и попросил вызвать ему такси.
– Он уехал в двенадцать часов ночи? Куда?
Портье по понятным причинам не знал.
Этим утром они обзвонили все больницы Монтрё и окрестностей – Морини туда не поступал. Тогда Пеллетье и Эспиноса сели на поезд до Женевы. Из женевского аэропорта позвонили Морини домой в Турин. Попали на автоответчик, который оба художественно выругали. Потом каждый из них сел на свой самолет.