Внезапно Генка весь напрягся и объявил:
– Хочешь правду? Умом я ведь знаю, что ты человек – так себе. Не «луч света в темном царстве»…
– Скажите пожалуйста! Сразу мстишь, да? – вспыхнула Рита.
– …Я это знаю, – продолжал Генка, щурясь, – только стараюсь это не учитывать. Душа – она, знаешь, сама вырабатывает себе защитную тактику… Просто – чтобы не накалываться до кровянки каждый день…
– Что-что?
– Не поймешь ты, к сожалению. Я и сам только позавчера это понял…
Он отвернулся и, казалось, весь был поглощен нелегкой задачей: как с брусьев перебраться по подоконнику до колец. С брусьев – потому что допрыгнуть до них с земли он не смог бы ни за что. Даже ради нее, наверное…
Вышло! Повис. Подтянулся.
– Ну и что же ты там понял… позавчера?
Она была задета и плохо это скрывала.
– Пожалуйста! – Изо всех сил Генка старался не пыхтеть, не болтаться, а проявить, наоборот, изящество и легкость. – В общем, так. Я считаю… что человеку необходимо состояние влюбленности! В кого-нибудь или во что-нибудь. Всегда, всю дорогу… – Он уже побелел от напряжения, но голос звучал неплохо, твердо: – Иначе неинтересно жить. Мне самое легкое влюбиться в тебя. На безрыбье…
– И тебе не важно, как я к тебе отношусь? – спросила снизу Рита, сбитая с толку.
– He-а! Это дела не меняет… – со злым и шалым торжеством врал Генка, добивая поскучневшую Риту. – Была бы эта самая пружина внутри! Так что можешь считать, что я влюблен не в тебя… – Тут ему показалось, что самое время красиво спрыгнуть. Вышло! – …не в тебя, а, допустим, в Черевичкину. Какая разница!
Вдруг Генка против воли опустился на мат, скривился весь – дикая боль в плечевых мышцах мстила ему за эти эффекты на кольцах.
– Что, стихи небось легче писать? – саркастически улыбнулась Рита. – Вот и посвящай их теперь Черевичкиной! А то она, бедняга, все поправляется, а для кого – неизвестно… Good luck![4]
Она ушла.
Генка хмуро встает, массирует плечо. Потух его взгляд, в котором только что плясали чертики плутовства и бравады…
Что ж, поздно, надо идти.
Прямой путь в раздевалку с этого крыла был уже закрыт; ему пришлось подниматься на третий этаж. В полумрак погружена школа. По пути Генка цепляется за все дверные ручки – какая дверь поддается, какая нет… Учительская оказалась незапертой. Генка включил там свет. Пусто. На столе лежала развернутая записка:
Ув. Илья Семенович!
Думаю, что вам будет небесполезно ознакомиться с сочинениями вашего класса. Не сочтите за труд. Они в шкафу.
Свет. Мих.
Генка исследовал содержимое застекленного шкафа – действительно, лежали их сочинения. И о счастье, и не о счастье…
…Свет еретической идеи загорелся в темных недобродушных глазах Шестопала. Кроме него, ни души не было (и до утра не будет) на всем этаже…
* * *
Полина Андреевна, мать Мельникова, смотрела телевизор. В комнате был полумрак. На экране молодой, но лысый товарищ в массивных очках говорил:
«Смоделировать различные творческие процессы, осуществляемые человеком при наличии определенных способностей, – задача дерзкая, но выполнимая. В руках у меня ноты. Это музыка, написанная электронным композитором – машиной особого, новейшего типа. О достоинствах ее сочинений судите сами…»
Стол был, как обычно, накрыт для одного человека. Обед успел превратиться в ужин.
Хлопнула дверь. Уже по тому, как она хлопнула, Полина Андреевна догадалась о настроении сына.
Он молча вошел. Молча постоял за спиной матери, которая не двинулась с места.
«Найдутся, вероятно, телезрители, – продолжал человек на экране, – которые скажут: машина неспособна испытывать человеческие эмоции, а именно они и составляют душу музыки… – Тут он тонко улыбнулся: – Прекрасно. Но во-первых, нужно точно определить, что это такое – „человеческая эмоция“, „душа“ и сам „человек“…»
– Господи, – прошептала Полина Андреевна, глядя на экран испуганно, – неужели определит?
Она автоматически придвинула сыну еду.
«А во-вторых, учтите, что компьютерный композитор, чей опус вы услышите, – это пока не Моцарт», – снова улыбнулся пропагандист машинной музыки.
Но Илья Семенович не дал ему развернуться – резко протянул руку к рычажку и убрал звук.
– Извини, мама, – с досадой пробормотал он.
– А мне интересно! – С вызовом Полина Андреевна вернула звук, негромкий впрочем.
Но она сразу утратила интерес к телевизору, когда сын попросил:
– Мама, дай водки.
Она открыла буфет, зазвенела графинчиком, рюмкой.
– И стакан, – добавил Мельников.
Паника в глазах Полины Андреевны: стаканами глушить начал!
Мельников налил (она предпочла не смотреть – сколько) и выпил.
Уткнулся в тарелку, медленно стал жевать.
Звучала странноватая механическая музыка.
Боковым зрением старуха пристрастно следила за сыном. Потом озабоченно вспомнила:
– Тут тебе какая-то странная депеша пришла. Из суда.
Мельников взял. Вскрыл. Читает. Чем дальше читает, тем резче обозначаются у него желваки.
– Нет, ты послушай. – И он принялся читать вслух:
«Уважаемый Илья Семенович!
Не имею времени зайти в школу и посему вынужден обратиться с письмом. Моя дочь Люба систематически получает тройки по вашему предмету. Это удивляет и настораживает. Ведь история – это не математика, тут не нужно быть семи пядей во лбу, согласитесь…»
– Согласись, мама, ну что тебе стоит? – зло перебил сам себя Мельников.
«Возможно, дело в том, что Люба скромная, не обучена краснобайству и завитушкам слога. Полагаю, девушке это ни к чему.
Я лично проверил Любу по параграфам с 61-го по 65-й и считаю, что оценку „4“ („хорошо“) можно поставить, не кривя душой».
– Они лично, – прокомментировал Мельников, – считают!
«Убедительно прошу вторично проверить мою дочь по указанным параграфам и надеюсь на хороший результат.
С приветом, нарсудья Потехин Павел Иванович».
– Вот так, мама, ни больше ни меньше. И всё это на бланке суда – на бумагу даже не потратился! – Он скомкал письмо, встал, заходил по комнате. – Зато не пожалел усилий, чтобы адрес узнать!
Звучала механическая музыка.
– Зачем же так раздражаться? – сказала мать. – Ты же сам говорил: если человек глуп, то это надолго.
– Это Вольтер сказал, а не я, – поправил Мельников автоматически. – Но понимаешь, мама, глупость должна быть частной собственностью дурака! А он хочет на ней государственную печать поставить… Он зря старался, Павел Иваныч… В этой, по крайней мере, четверти Любины «тройки» и «четверки» зависят уже не от меня…
Я перейду в другую школу,
Где только счастье задают…
– Что-что-что? Я не поняла, Илюша… Куда ты перейдешь? – встревожилась мама.
– Да никуда. Это стихи такие.
Потом, стоя у окна, он курил – хотя в этой комнате не имел на то права.
– Опять моросит? – поинтересовалась старуха.
Он отозвался тусклым, без выражения, голосом:
– Мам, не замечала ты, что в безличных предложениях есть безысходность? «Моросит». «Темнеет». «Ветрено». Знаешь почему? Не на кого жаловаться потому что. И не с кем бороться!
Явно желая отвлечь сына, Полина Андреевна вдруг всплеснула руками:
– Илюша, посмотри, что я нашла!
Из большой шкатулки, где, очевидно, хранятся реликвии семьи, она извлекла фотографию. Протянула сыну. Он взял без энтузиазма.
Это был выпуск семилетней давности. Рядом с Ильей Семеновичем стояла Наташа. Мельников глянул и помрачнел еще больше. Отошел к окну.
– Сколько я буду просить, чтобы она зашла к нам? – перебирая в шкатулке другие фотографии, сказала Полина Андреевна. – Тебе хорошо, ты ее каждый день видишь…
С таким выражением глаз оглянулся сын, что она предпочла не углублять.