С проблемой читателя так или иначе мы сталкивались чуть ли не каждый день. Но по-настоящему мы задумались над ней после одного случая, когда она проявилась в крайней, почти пародийной форме. Напечатана была подборка стихотворений Евгения Винокурова. Одно из них посвящено судьбе лошади. Элегическое стихотворение о том, что век этого чудесного животного, с которым столетиями была связана вся жизнь человека, кончается:
Ракета, атмосферу прорывая,
Уйдет туда, где теплится звезда…
А ты, о лошадь, ты душа живая,
В наш сложный век исчезнешь без следа.
Можно ли было ожидать, что это совершенно невинное стихотворение вызовет шквал возмущенных откликов? В редакцию (и не только к нам, но и в другие органы печати, а также, как говорили в пушкинские времена, «лицам, облеченным доверием правительства») пришло несколько десятков писем, обличающих Винокурова и нас. В том числе демарш от маршала Буденного, главного авторитета в конных делах. Коллективные письма, резолюции собраний прислали чуть ли не все конезаводы. Одно я процитирую:
«Лошадь как сельскохозяйственное и транспортное животное, конечно, уступает в наше время свое место машине. Она уже не имеет сейчас такого громадного значения, как какие-нибудь 20-30 лет назад. К счастью, ушли навсегда те проклятые времена, которые описал Г.И. Успенский в своем рассказе «Четверть лошади», но забыть о том, что дала лошадь в прошлом, забыть, какую роль она сыграла в истории нашей страны, в победе революции, невозможно.
Конь-пахарь, конь-воин, конечно, ушел в прошлое, но чарующая прелесть русской тройки, захватывающее зрелище рысистых бегов и скачек, смелость, сила и удаль в народных конных играх, увлекательность многообразных видов конного спорта будут жить века и никогда не умрут.
Выступление Е. Винокурова на страницах вашей газеты не только бездарно и ложно, но и политически ошибочно, так как наше советское коневодство является одним из лучших в мире…»
И требование Винокурова наказать, письмо напечатать. Тринадцать подписей и гербовая печать…
И нам пришло в голову: а почему бы не публиковать такого рода письма, в которых вульгаризаторство, опирающееся на официальные представления о задачах и месте искусства в общественной жизни, проявляется в крайнем, порой совершенно карикатурном виде? Разумеется, сопровождая их комментирующими заметками.
Письма мы получали такие, что нарочно не придумаешь. Когда в редакцию пришло послание кандидата наук (не биологических, не медицинских, это еще куда бы ни шло, исторических!) Колпакова, призывавшего сжечь «Муху-Цокотуху» как вредное произведение, воспевающее переносчицу всевозможных опасных болезней, и набранное уже стояло в полосе, меня вызвал Косолапов:
- Вы уверены, что это не розыгрыш? Больно смахивает на пародию. Существует этот Колпаков в природе, вы проверяли?
И я подумал: а вдруг действительно розыгрыш? Стали дозваниваться в Душанбе, который был еще Сталинабадом, с трудом разыскали Колпакова, сотрудника одного из тамошних институтов, убедились, что он реальный человек. Кстати, его требование запретить сказку Чуковского некоторые читатели поддержали - взгляды эти даже в таком диком виде были распространены.
Важно было найти правильный тон для такого рода выступлений. Мы поняли, что вовсе не всегда надо высмеивать, клеймить, изобличать в невежестве и дурном вкусе авторов таких писем. Гораздо чаще надо вежливо, уважительно разъяснять ошибочность их взглядов. И доходит лучше, и проходит легче. И потому, что мы нащупали правильный тон, публикация этих материалов не влекла тяжелых для нас последствий. Начальство, скорее всего, относило эти по глубинной сути подрывные выступления к разряду активной работы с письмами читателей. Эта работа была любимым коньком отдела пропаганды, на важность ее постоянно указывали, за это редакции постоянно жучили, какие бы ни проводились проверки, непременно учитывался этот показатель - сколько писем трудящихся опубликовано, сколько использовано. Вот почему все такие выступления, как ни странно, сходили нам с рук. Читатели «Литературной газеты» тех лет помнят эту историю с «Мухой-Цокотухой», потому что она не была просто казусом, в ней было заключено очень серьезное содержание. Было напечатано несколько статей такого рода: Сарнова «Вреден ли «Том Сойер»?», Солоухина «В защиту поэзии (ответ читателю Евгению Хнычкову)», «Умеете ли вы читать?» и потом обзор откликов на эту статью под тем же названием - их мы писали втроем: Рассадин, Сарнов и я.
Но все это, по правде говоря, были уже арьергардные бои…
Последние дни
Рабочий день заканчивался, в редакции оставались считанные люди, ждали прессовых полос. Я зашел к Михмату, и тут неожиданно появился Эсэс
- Ребята, вы скоро освобождаетесь? Поехали поужинаем.
Я поднялся к себе наверх, у меня были еще какие-то дела - на следующий день утром я улетал в Киев. Когда минут через двадцать я спустился к Михмату, мне показалось, что он помрачнел, какая-то тень легла на его лицо. Но потом это впечатление рассеялось. В «Праге» Михмат весело рассказывал байки, мы с Эсэсом тоже, о редакционных делах не говорили.
Это был хороший вечер, мы славно посидели. Когда попрощались с Эсэсом, задержав меня, Михмат сказал:
- Ты должен знать. Сегодня он нас с тобой заложил Поликарпию. Наша песенка спета. Я в ближайшее время уйду из газеты. Придется уйти и тебе. Так что начинай подыскивать работу.
- А он сам? Неужели он думает, что откупится, уцелеет?
Михмат пожал плечами…
Вспоминая тот вечер, я пытался понять, зачем Эсэс пригласил нас на ужин. Видимо, приехал он в газету прямо со Старой площади после тяжелого разговора с Поликарповым, который потребовал убрать из газеты «смутьянов». Может быть, сначала хотел рассказать нам об этом разговоре за ужином, а потом, пока я возился у себя, выложил все Михмату. А кроме этого, наверное, хотел с нами таким образом заранее попрощаться - ведь лучшие проводы, когда не думают, не говорят о расставании. Может быть, он и сам тогда уже решил уходить из газеты, но не захотел или не отважился уйти демонстративно, хлопнув дверью...
Не раз резко спорил и даже ругался с Сергеем Сергеевичем. Но не таил на него зла - и тогда, даже в тот вечер, когда узнал, что он отдал нас на съедение Поликарпову, и нынче, когда вспоминаю о нем через много лет. Конечно, он не представлял, что ждет его в газете, в какие тиски он попадет. Быть может, если бы он не поддавался так давлению Поликарпова, нам бы больше удалось сделать. А может быть, нас прикончили бы гораздо раньше. Кто знает, что сегодня гадать? Так или иначе игра была проиграна.
И все-таки кое-что нам удалось сделать. Мне кажется, мы продемонстрировали, особенно на первых порах, какой может быть газета, если дать ей немного свободы, как оздоровляюще действует на литературный климат повышение художественных критериев. В этом была немалая заслуга Сергея Сергеевича, - в оживлении газеты, в преодолении заскорузлой многолетней рутины.
Лет пять тому назад в электричке я слышал, как два немолодых человека говорили о войне. Один из них упомянул Смирнова.
- Это какой же Смирнов?
- Брестский.
Чтобы написать не очень большую книгу «Брестская крепость», потребовались упорный труд и высокое мужество. Надо было по крупицам собрать сведения об обороне крепости, разыскать участников этой героической и трагической эпопеи - иногда это было почти то же самое, что отыскать иголку в стоге сена,- разговорить их, а их военная и послевоенная одиссея приучила не больно откровенничать. А главное, подходы к этой теме были так густо заминированы, что оставляли мало шансов на успех. Требовалось преодолеть официальное отношение к сорок первому году как к времени, о котором лучше не писать, - надо о победах, а не о поражениях. И уж тем более нечего заниматься людьми, побывавшими в плену, - на них лежит несмываемое пятно, как определил генералиссимус, «плен - измена родине», кто знает, как они попали в плен, и кто может поручиться, что они вели себя там достойно. Человек, прошедший через плен, автоматически оказывался под подозрением, подвергался разного рода дискриминации, если вообще не попадал за колючую проволоку. Смирнов своей книгой первым поставил под сомнение утвердившуюся презумпцию виновности военнопленных, первым отважился двинуться через это минное поле.