Так начались мои третьи - после армии и фронта, после учебы на филфаке и в аспирантуре - «университеты» - журналистские, газетные. Как и в двух предыдущих, тут тоже учили делу и неделу, причем неделу иногда даже отдавалось предпочтение, оно порой бывало важнее дела. Кое-чему учили по-настоящему, а чему-то спустя рукава, для проформы.
Легко, без ломки мне дался совершенно противоестественный режим работы: мы начинали в три часа дня и нередко, когда газета опаздывала, а опаздывала она очень часто, должны были сидеть до глубокой ночи, случалось, даже до утра. Тогда по молодости лет работать вот так казалось даже удобным - утром на свежую голову можно было писать что-то свое.
Такой режим существовал по давней традиции, это было наследство сталинских времен и нравов: как известно, Сталин работал по ночам, и все, кто мог ему понадобиться или к кому могли быть обращены его указания и повеления, должны были бодрствовать, чтобы в любой момент без малейшего промедления приступить к воплощению в жизнь его приказов и предначертаний. Сложилось положение, при котором ТАСС совершенно не считалось с графиком выпуска газет, какие-то сообщения или указания редакции получали уже тогда, когда начинал печататься номер, приходилось останавливать машины, переверстывать полосы, заново готовить матрицы. Конечно, при Сталине и заикнуться нельзя было, что такой порядок дезорганизует работу всей службы информации, надо его менять. Следовало его принимать как непреложную данность. Какие-либо отступления от существовавшего порядка, даже продиктованные самыми благими намерениями, чреваты были крупными неприятностями, карались беспощадно.
Газетчики хорошо помнили одну такого рода историю, приключившуюся в сорок восьмом году. В редакции «Пионерской правды» задумали к началу учебного года заранее подготовить и напечатать специальный номер, чтобы все школьники, где бы они ни жили, - от Мурманска до Кушки, от Ужгорода до бухты Провидения, - первого сентября получили свою газету. И все, наверное, было бы хорошо, если бы 31 августа не умер Жданов. 1 сентября все газеты поместили правительственные сообщения и некролог, только в «Пионерской правде», напечатанной заранее, об этом ни слова. Таким образом младшие школьники были лишены возможности скорбеть со всем народом. За политическую близорукость был строго наказан главный редактор газеты.
Сверхцентрализованная система информации, вроде бы предназначавшаяся для быстрого реагирования, на деле оказалась крайне медлительной, неповоротливой - никто не хотел и не мог брать на себя ответственность, без высоких виз где-то в недостижимых для газетчиков сферах нельзя было шагу ступить, опечатку исправить.
Какой нелепой, громоздкой, но возведенной в ранг священнодействия была процедура публикации докладов, как тогда выражались, руководителей партии и правительства! Тексты мы получали заранее, они набирались, вычитывались. Затем ТАСС передавало порцию поправок, после того, как доклад был прочитан, вторую. Но это было еще не все. Часами, изнывая, мы ждали… «аплодисментов». Уже зарубежные агенства и «вражеские голоса» передали сокращенное изложение доклада, выделив представляющие для них интерес темы, а мы все ждали, пока где-то утвердят, в каких местах доклада поставить просто «аплодисменты», а в каких «продолжительные», «бурные», «переходящие в овацию»…
Ночные бдения кончились в хрущевские времена, после XX съезда партии мы стали работать с 10 утра, для ТАСС было установлено время, когда оно заканчивало передачу сообщений для разных газет - центральных и областных, ежедневных и таких, как наша, выходивших три раза в неделю. Мы стали жить нормальной жизнью, вечером можно было пойти в гости, в кино, в театр, не отпрашиваясь у начальства, но на первых порах мне казалось, что «личного» времени у меня остается меньше…
Труднее всего далось мне умение писать с ходу в номер, за несколько часов сочинить передовую в связи с каким-то событием или отчет о только что состоявшемся писательском собрании или обсуждении. Потом я понял, что это дело не такое уж сложное, если вооружиться теми клише, из которых, как из кубиков, складывались эти газетные жанры того времени. Писать здесь что-нибудь по-своему - для этого не только недостает времени, передовая, отчет требуют стереотипного, состоящего из раскавыченных руководящих цитат, лишенного каких-либо примет индивидуальности языка автора.
Известна случившаяся в «Красной звезде» в начале войны история - в свое время я слышал о ней от Ильи Григорьевича Эренбурга и второго ее участника, редактора «Красной звезды» Давида Иосифовича Ортенберга. Потом Эренбург рассказал о ней в мемуарах «Люди. Годы. Жизнь» - процитирую его воспоминания, это избавляет меня от пересказа услышанного: «Однажды, это было еще в июле, он (Ортенберг - Л.Л.) сказал, что я должен написать передовую. Я попытался возразить: вот этого я не умею. Он ответил: «На войне нужно все уметь». Два часа спустя я принес ему статью; он начал читать и рассмеялся, а смеялся он очень редко, да и не было в статье ничего веселого. «Какая же это передовица? С первой фразы видно, кто написал…» Оказалось, что передовые надо писать так, чтобы все слова были привычные».
В конце концов я научился писать и передовые, где «все слова были привычные», и многое другое, что требовалось редакции, но всегда тяготился этой работой, ощущая очень низкий КПД, а порой и отрицательный эффект такого рода выступлений газеты. Не зря с началом «перестройки» почти все газеты отказались от них…
В ненормальных общественных обстоятельствах в каждой профессии возникают свои моральные «допуски», сделки с совестью, бросающиеся в глаза разве что человеку свежему или непосвященному, - те же, кто давно и привычно тянет лямку, к ним притерпелись, считают, что они в порядке вещей, никуда от них не денешься. Как-то в аспирантуре я ассистировал на экзамене. Студентка ни бум-бум, ни на один вопрос не может толком ответить, несет какую-то околесицу. Профессор с трудом одерживает себя, я не сомневаюсь в финале: «Вы совершенно не готовы, вам прийдется сдавать экзамен еще раз». Профессор действительно резко говорит: «Вы ничего не знаете», но к моему великому изумлению ставит ей в зачетке «тройку». Девица, тоже пораженная благополучным исходом, радостно упорхнула, а я робко спрашиваю:
- Почему вы ее не отправили?
- Вы хотите, чтобы я еще раз слушал всю эту ахинею? Мне жалко моего времени.
С подобными в нравственном отношении сомнительными ситуациями я столкнулся и в газете. Печатается статья, место которой - все это понимают - в редакционной корзине. Но все-таки печатается, потому что надо отметить юбилей или откликнуться на вчерашнее выступление генсека. Тут о качестве никто не думает, не заикается - очевидно, что это то повидло, которое можно только мазать, а есть нельзя. Или другая ситуация. Все в редакции знают, что именитый автор лишь подписал статью, написал же ее сотрудник газеты, но громкое имя украшает номер и подлог почитается за достижение…
Первое знакомство с газетными нравами. В номере стоит отредактированный мною материал. Статья, как я ни старался, «середняцкая», как мы говорили тогда, а оттого, что я дважды по требованию секретариата - «полоса не резиновая» - ее сокращаю, тоже лучше не становится. И когда ведущий номер зам. ответственного секретаря требует сократить еще двадцать строк, я взрываюсь:
- Это издевательство. Лучше снимайте материал!
Минут через десять меня вызывают к главному редактору. С некоторым трепетом - впервые он требует меня к себе, и разговор, как я понимаю, вряд ли будет для меня приятным, - отправляюсь в кабинет главного.
- Секретариат жалуется, что вы отказались сократить материал. Это не дело - просьбы секретариата надо выполнять, - говорит, не повышая голоса, без раздражения Рюриков.
- Это невозможно, - пытаюсь объяснить. - Третий раз требуют сокращений. В статье живого места не осталось. И не могу я в третий раз звонить автору. Он меня пошлет и будет прав…
- А вы не звоните, - неожиданно для меня говорит Рюриков. - Завтра извинитесь, скажете, что было уже очень поздно и вы не решились его беспокоить. А сократить я вам помогу.