Мама сказала, что в магазинах для новобрачных нет ничего подходящего, и принялась сама шить мне подвенечное платье. Из белого атласа, с воротником-стоечкой и узкими, длинными рукавами на пуговицах. Она, по-видимому, не рассчитывала, что свадьба будет летом. Близился июнь. Деньги у Сола были на исходе. А он все еще не решил, чем ему заняться. Мне же хотелось заниматься одним — любовью с Солом, но это было против его убеждений. Он уже успел нагуляться, говорил он, и теперь хочет иметь дом, семью, вести размеренную жизнь. И пока не найдет работу, он на мне не женится: все должно быть чин чином. Я же предпочла бы выйти замуж немедленно, но спорить не стала. В этом своем новом состоянии я только улыбалась. С каждым днем мои руки и ноги становились все тяжелее, в глазах появился перламутровый блеск, как у человека в экстазе.
И вот однажды Сол поехал автобусом в Колорадо. Хотел повидать армейского дружка, они собирались открыть на паях какое-нибудь дело — может, мастерскую, где все будут делать сами. «Пожелай мне ни пуха ни пера!» — попросил Сол.
Он хотел справить свадьбу в июне.
Без него было просто невыносимо. Я словно пробудилась от долгого, сладкого сна и увидела все в истинном свете: я, по-прежнему бесцветная, странная, очень одинокая, прикована к матери, окружена нелепыми комнатными растениями, выше и старше меня. Каучуковые деревья и веерные пальмы — за всю мою жизнь на них не появилось ни единого нового листка. Покрытые плесенью сочинения классиков, запертые в застекленных книжных шкафах, пыльные конфеты в высоких вазах. И мама, которая из-за этой поездки в Колорадо опять начала тревожиться. Она волновалась, что-то бормотала и совсем забросила на манекене в столовой мой сметанный на живую нитку свадебный наряд. Неужели я вправду готова ехать так далеко, спрашивала она, а ее я возьму с собой?
Я готова была бежать куда глаза глядят. Без мамы. Я перебралась в комнату Сола. Маму это привело в ужас. В его комнате тоже царил беспорядок, по беспорядок живой; от его военного обмундирования пахло чем-то соленым и удивительным. То немногое, что сохранилось у него от дома Альберты — зеленый железный ящик для инструментов и два охотничьих ружья, — имело независимый вид. Я часами разглядывала фотографию Эдвина и четырех мальчиков перед именинным пирогом; в середине фотографии был вырезан квадрат. Я спала на жесткой, похожей на розвальни кровати, надевала махровый халат Сола, иногда залезала в его башмаки. Но проникнуть в его жизнь так и не могла. Шлепая по комнате в этих башмаках, волоча за собой длинный махровый рукав, я подходила к окну и выглядывала на улицу, стараясь запомнить то, что он мог видеть из окна: дом Альберты, без рам, со снесенной крышей. Я открывала шкаф, чтобы вдохнуть запах его одежды, а однажды даже приложила к плечу его охотничье ружье и прижалась щекой к промасленному деревянному прикладу. Прищурясь, я смотрела в голубоватую прорезь прицела; положив палец на курок так же привычно, как на кнопку фотоаппарата, легко было представить, что вот сейчас выстрелишь в кого-то. Действие, доведенное до конца: раз уж прицелился, как удержаться и не спустить курок?
Сол отсутствовал десять дней, но вернулся ни с чем. Друг оказался не тем, за кого он его принимал. Сол не понимал, в чем загвоздка; они просто не нашли общего языка. Он решил подождать, пока не подвернется что-нибудь подходящее.
В эту ночь я надела топкую ночную рубашку и дождалась, пока мама уйдет к себе. Потом проскользнула в темноте в его пахнущую солью комнату. К жесткой кровати. К окну, в которое глядела лупа и был видел полуразвалившийся дом Альберты.
Утром он сказал, что нам, пожалуй, надо поторопиться со свадьбой.
Свадьба состоялась все-таки не в июне. Мы поженились в июле. Пресвитер согласился нас обвенчать, если мы сперва хотя бы месяц походим в молитвенный дом «Святая Святых». В этом пристанище баптистов-фанатиков Эдвин Эмори в свое время был служителем, и Сол решил, что бракосочетание должно состояться именно там. Что ж, сама я в церковь никогда по ходила, не веровала, а мама перестала посещать кларионскую методистскую церковь лет двадцать назад, когда случайно услышала там оскорбительные слова, высказанные в ее адрес. Итак, четыре воскресенья подряд мы ходили в молитвенный дом «Святая Святых» — он был обклеен толем, разрисованным под кирпич, деревянный потолок закоптился, номера гимнов нацарапаны на доске, и пресвитер Дэвитт — горбоносый, весь в черном — уныло бубнил что-то, вцепившись в кафедру так, словно от этого зависела вся его жизнь. Мы с Солом сидели перед самой кафедрой (мы хотели быть на виду). Нам даже видны были слезы на лицах людей, сидящих на Скамье Кающихся, и трепет их ресниц, когда они во время молитвы поднимали лица вверх.
— О чем они скорбят? — спросила я Сола, когда мы возвращались домой.
— О своих грехах.
— Тогда почему же эту скамью не называют Скамьей Ликующих, если именно здесь люди возрождаются?
— Да, но сначала они должны раскаяться в своих грехах.
— Я вижу, ты в этом неплохо разбираешься.
— А как же? Мне ведь тоже приходилось сидеть на этой скамье.
— Тебе?
— Ну конечно.
— И ты получил… прощение?
— Я каялся и принял водное крещение в озеро Кларион, — сказал он. — Перед тем как пошел в армию.
Я была ошеломлена. Всю оставшуюся дорогу я не сказала ни слова. Я даже по представляла, какие мы с ним разные.
Мама не стала дошивать мое платье. По-моему, каждую ночь она понемногу распарывала его. Накануне свадьбы я сказала:
— Послушай, мама, мне все равно, если даже придется идти под венец в черной кружевной комбинации. Я хочу сказать, даже если у меня не будет подвенечного платья, свадьба состоится.
Тогда она принялась за работу, шила весь остаток дня, а потом заставила меня встать на обеденный стол и начала подкалывать подол. Я медленно поворачивалась, словно невеста на музыкальной шкатулке. А мама все говорила, говорила про бабушкин чайный сервиз, который предназначается мне, но я не слушала ее. Какая-то непонятная тоска подтачивала меня изнутри.
Потом мы пошли в студию, и я зарядила кассету. Мама сфотографировала нас с Солом. Мы стояли, уставясь в объектив, как старомодная чета.
— Где это? За что я должна потянуть? Как с этим обращаться? — спрашивала мама.
Потом я сфотографировала Сола и маму: он ее обнял.
— Не надо, я плохо получаюсь на фотографиях, — сказала она, но он возразил:
— Мама Эймс, теперь вы член моей семьи, и ваш портрет нужен мне для семейного альбома.
— Как хорошо, что ты так к ней внимателен, — сказала я потом…
— Внимателен? Какое же тут внимание? Я говорил, что думал.
И так оно и было, я видела.
Свадьба была скромная, без шаферов и без подружек. (Сол хотел, чтобы шафером был один из его братьев, но никто не смог приехать.) Он не позволил мне пригласить Альберту, но на свадебной церемонии присутствовали мой дядя с семьей и несколько прихожан из «Святая Святых», узнавших о нашей свадьбе из общинного бюллетеня. Потом мы отправились на побережье, в Ошён-Сити, ехали на старом отцовском пикапе — Сол его отремонтировал и покрасил. Мы почти не купались. Сол целыми днями бродил по берегу у воды, а я всю педелю лежала, растянувшись на песке, и приходила в себя после долгих лет одиночества, отогревалась, излучала, счастье и погружалась в себя.
Я помню эту дату: 14 июля 1960 года. Четверг. Пять дней спустя после нашего возвращения из Ошён-Сити. Я была в студии; обрезала увеличенные фотографии. Мама вязала на кушетке. Сол вошел в комнату с конвертом в руках и сказал, что хочет со мной поговорить.
— Пожалуйста, — сказала я.
Мне сразу сделалось не по себе.
Следом за ним я поднялась по лестнице в его комнату. Теперь это была наша комната. Я села на кровать. Сол стал ходить взад и вперед, ударяя конвертом по ладони.
— Послушай, что я хочу тебе сообщить, — начал он.