Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И тут Семенова осеняет. Он даже встал с места.

— Кошечкин! — восклицает он. — Я знаю, что делать! Надо работать по ночам! Чем так сидеть и болтать… и нажираться!

— Как — по ночам?

— А так! Работаю же я ночью в театре! На этой проклятой халтуре! Так почему же мы не можем организовать ночной кружок рисования?

Кошечкин тоже встает просветленный.

— П-потрясающе! — сияет он. — Я всегда говорил, что ты — самая светлая голова!

— Так решено?

— Решено! — воодушевляется Кошечкин.

— Я Гольдрею скажу, он согласится приходить к нам на часик…

— Ну, давай выпьем! — Кошечкин делит остатки водки. — За ночной кружок!

— За ночной кружок! — громко восклицает Семенов.

— Не пора ли вам, ребята, угомониться? — слышат они сонный голос. — Ночь на дворе, завтра мне с утра позировать…

— Теперь ты будешь позировать ночью… будешь? — спрашивает Кошечкин.

— Буду, буду, — отвечает она тихо. — А теперь спать…

50

Все эти два самаркандских года казались потом Семенову сном, хотя он почти не спал в то время… Но именно потому, что не спал, принимая свои таблетки, и разрывался на части, и работал, как вол, и как одержимый любил, — именно поэтому вспоминалось ему то время одним бесконечным сном…

После занятий в училище бежал он в свою гримуборную перекусить, потом к одиннадцати вечера опять в училище с Лидой — там уже собирались добровольцы ночного класса — Лида царственно всходила на помост в своем обнаженном великолепии — и все начинали ее рисовать в ослепительном сиянии пятисотсвечовой лампы…

Гольдрей приходил, смотрел рисунки — поправлял, хвалил, ругал — Кошечкин орал: «Я отвечаю за эти ноги!» — когда Гольдрей критиковал на его рисунке ноги, или — когда Гольдрей критиковал руки — Кошечкин кричал: «Я отвечаю за эти руки!» — потом Гольдрей уходил — они еще рисовали часов до 2—3, и все расходились по домам, а Семенов бежал писать декорации в театр… так длилась эта карусель…

Приближалось 1-е Мая, и накануне праздника Семенов, придя в кассу училища, не получил стипендии, на вопрос «в чем дело?» кассирша сказала, что его лишили стипендии по распоряжению директора — за то, что самовольно организовал занятия в ночном классе… деньги, как всегда, позарез нужны были, а тут на тебе!

1-го Мая Семенов злой спал до обеда — не пошел на демонстрацию, — а потом они с Лидой гуляли мрачные по праздничному городу: группы поющих, расходящихся после демонстрации людей — лотки с бутербродами, сладостями и вином на тротуарах — яркое свежее солнце — журчащие арыки под бурно зеленеющими деревьями — и тут они вдруг случайно встречают директора училища Мусаэльяна…

Они столкнулись с ним нос к носу посреди мостовой, усыпанной бумажками из-под мороженого и конфет и остатками воздушных шариков…

— Спасибо вам, Семенов, что вы не пришли сегодня на первомайскую демонстрацию! — с угрожающим вызовом говорит Мусаэльян.

— Хоп! — тоже с вызовом отвечает Семенов и ведет Лиду дальше.

— Что «хоп»?! Что «хоп»?! — возмущенно кричит Мусаэльян. — Я говорю: спасибо, что вы не пришли на демонстрацию, студент Семенов!

Семенову кровь ударяет в голову. Он оборачивается, остановившись…

— Не надо! — говорит Лида, схватив его за руну.

— А вы… а вы… — заикается от накипевшей злобы Семенов. — Нижайшее спасибо, что лишили меня к праздникам стипендии! — Семенов картинно, как истый паяц, кланяется опешившему директору. — Это вам должно быть стыдно, а не мне! Вы знаете, как я живу! И как учусь — знаете! А сами лишили меня стипендии — последних крох! Да еще к великому празднику трудящихся… Стыдно, товарищ Мусаэльян! Да что там говорить… сытый голодного не разумеет…

Семенов махнул рукой, отвернулся и быстро пошел прочь, даже забыв о Лиде. Она догнала его, обняла.

— Ну, и дал ты ему, Петя! — выдыхает она. — Разве можно так! Он совсем бледный стоял, раскрыл рот, усики дрожат… выгонит он тебя!

— А ну его к черту! — решительно сказал Семенов. — Выгонят — плакать не буду… в Москву уеду. Я своего в жизни добьюсь!

— Да, ты добьешься, — тихо соглашается Лида. — Не сомневаюсь… А как же я?

— Ходят слухи, что училище скоро закроют, — говорит Семенов. — Все равно уезжать… моя дорога — на Москву…

— А как же я? — грустно повторяет свой вопрос Лида.

Но Семенов молчит. Что она думает? Он здесь останется, что ли?

51

Но и воскресенья у Семенова в Самарканде тоже случались. Даже свободные от халтуры, но не от любви. Тогда они лежат с Лидой в кровати сутками. Только встают иногда поесть и чаю выпить и опять лежат — до опьянения… Он опять и опять ласкает ее грудь, бедра, ноги… целует в губы, в глаза, всю ее целует — с головы до пяток… — уже нет ни Самарканда, ни Москвы — никакого прошлого — сквозь тонкие стенки гримуборной слышно, как самозабвенно щелкают соловьи, — за окном сполоснутое дождями небо — сине-зелено-белый дым весны — урюк цветет — прохладно светит солнце…

— Все стало вокру-уг голубым и зеленым, — поет Лида. — В ручьях забурлила, запела вода-а-а…

Она часто поет эту песню.

А в гримуборной жарко от двух оранжево-раскаленных электроплиток… Семенов встает голый, закуривает, опять ложится… своего тела он теперь вовсе не чувствует, ему кажется, он все еще куда-то летит… или плывет…

— С кем ты в училище дружишь? — спрашивает она, расчесывая длинные волосы.

— Да ни с кем, собственно, — нехотя отвечает Семенов.

— А с Кошечкиным?

— С Кошечкиным мы просто товарищи, не друзья… у меня нет друзей…

— Странно, а я думала — вы друзья…

На первом курсе — мельком вспоминает про себя Семенов — Кошечкин казался ему железным другом — стипендию они клали в общий котел и случайную халтуру тоже — все делили пополам, — а потом Кошечкин получил вдруг откуда-то посылку — вместе на почту ходили, принесли в общежитие — Семенов со стыдом вспоминает, как ждал этой посылки, — вскрыли — там были: колбаса, сало, домашние пышки — и тут Кошечкин отрезал Семенову всего по кусочку, а потом аккуратно закрыл фанерный ящик и спрятал его под кровать — остальное он доедал потом сам. Семенов ничего не сказал тогда Кошечкину, но на том дружба и кончилась: с тех пор они питались врозь, сохранив недоговоренно-вежливые отношения… Но Семенову не хотелось об этом рассказывать Лиде…

Он курит «Беломор» — папиросу за папиросой — глядит в побеленный известкой потолок — сам белил! — она лежит рядом, полуоткинув одеяло, — русые волосы рассыпались по плечам и груди — смотрит на него сбоку, с любопытством. Под потолком плавают полосы синего папиросного дыма — гримуборная не проветривается, а то зимой было бы холодно — окно заклеено наглухо…

— Как же так? — спрашивает она. — Без друзей…

— А зачем они — друзья? Только сокровенное им выбалтывать!

— Нелюдимый ты какой-то, — удивляется она. — Даже страшно… У тебя что — никого нет? Родителей, братьев?

— Нету, — говорит он возможно равнодушнее.

В мыслях у него мелькает родная тетка — сестра отца, — всю войну она оставалась в Москве… вообще-то он ее уже лет десять не видел. Они не переписывались.

— Никогошеньки-никогошеньки? — переспрашивает она участливо. — Мать-то небось была…

— Я ж тебя просил ни о чем не спрашивать! — сердится Семенов.

52

В палатке, в которой Семенов опять курил трубку, лежа на надувном матраце, стало совсем темно: солнце где-то далеко спряталось. И что-то беспокоило Семенова — но не грозовой сумрак, не исчезновение солнца… давление: голова стала тяжелой. Он приподнялся, откинул входной полог, выглянул наружу: там тоже темно стало, теребил траву ветер, небо свинцово синело…

Вылезать, смотреть на горы, не хотелось. Он опять лег на спину, посасывая трубку.

«Такая погода — тоже неплохо, — успокаивал он себя. — Можно отдохнуть, подумать… Заснуть бы!»

53

Семенов опять стал думать о своем колхозе, в котором он во время войны работал. Об этом времени он вспоминал более всего — слишком уж переломно было… после он и Лиде все рассказал, хотя в Самарканде этого еще делать не надо было. «Заяц трепаться не любит», — улыбнулся он своей тогдашней поговорке.

20
{"b":"823474","o":1}