– Хорошо, ― шепнул он и улыбнулся, поднимая руку навстречу. ― Я вообще… хорошо. Волосы у тебя сегодня пушатся.
Сафира поймала его ладонь и легонько сжала. Рука ее была от лунок ногтей до запястья расписана хной, но хна не могла скрыть мелких порезов на подушечках пальцев. Это от бумаги. Опять, похоже, Сафира заработалась. Точно, вон у нее и рукав в мелу…
– Жара нет. А ведь ветра с моря дуют, сильные.
Говоря, она опустила его ладонь на одеяло, знакомо свела брови-уголки. Вот-вот начнет тревожно допытываться о самочувствии, и задрожат подкрашенные золотом ресницы, и, возможно, она даже заявит глупость вроде «Тебе бы сегодня полежать, спрятаться, может, книжку почитать…». Вальин поспешил не допустить этого, напомнив:
– Ну я же теперь не хуже других во всем! ― Он бодро перекатился со спины на бок, не зная, как еще доказать, что жив, весел и передумал умирать. ― Ветра мне больше не враги. ― Он покосился на дверь в забитую книжками и снадобьями каморку лекаря, прилегавшую к спальне. Понизил голос до солидного шепота: ― Бьердэ говорит, это чудо. А я просто рад, что позабыл про его травянистую гадость и прочие ужасы!
На самом деле «чудо» случилось довольно давно. Сафира все знала сама, но почему-то продолжала беспокоиться и задавать мохнатому белому доктору уйму вопросов. «Точно ли ему можно выйти на берег?» «А если ему станет плохо?» «Вы видите эту трещинку у него на губах?» «Что он сегодня ел?» Вальина это и смущало, и сердило, и в то же время трогало, а вот о легкой ломоте в костях, все еще возвращавшейся, едва с Общего Моря приходили бури, Сафире было знать не нужно. Вальин верил: боль совсем уйдет, если он постарается. Однажды: на выздоровление всегда нужно время. А пока у Бьердэ найдется приятный укрепляющий отвар на меду, иве и горных мхах.
– И лицо у тебя такое хорошее сегодня… ― Сафира погладила его по щеке.
– Хорошее? ― переспросил он, не сдержав легкой обиженной дрожи.
– Красивое, ― ответила она спешно, виновато, понимая, наверное, что его не обмануть. ― Красивое-красивое. Ты просто так быстро растешь… Вот.
Но он знал, о чем на самом деле она думала, почему в тоне было столько нежного, недоверчивого, ранящего хуже ножа облегчения. Захотелось даже кивнуть, усмехнуться и бросить: «Ну да, совсем не тот распухший урод с нарывами в пол-лица, которого ты раньше встречала, войдя сюда в ветреное утро». Но он не мог ― слишком много таких пробуждений она пережила. Слишком часто прижимала его к себе трясущимися руками, пытаясь согреть; умывала мятным отваром, обещая, что боль уйдет; до хрипа звала Бьердэ и требовала новых лекарств; вытирала рвоту, до которой доводил кашель; плакала вместе с Вальином, уткнувшись в его же окровавленную подушку, и бранила слуг за то, что не закрыли окна по всему замку. Она имела право радоваться, что все это в прошлом. И радовалась она не за себя, а за него. Он не смел винить ее в том, что злится от одного напоминания о тех приливах. О слабости, вновь упасть в которую так боялся.
– Я порой думаю, что однажды не узнаю тебя или ты меня, ― сказала Сафира все с тем же виноватым теплом. Это было ее «прости».
– Я? Тебя? Всегда! ― Вальин потерся щекой об ее руку. Это было его «прощаю».
Морские ветры приносили ему прежде язвы. Жар. Слабость и тошноту. Но все кончилось с тех пор, как решили: Вальин Энуэллис из рода Крапивы, младший сын Остери́го Энуэллиса, правителя Соляного графства Цивилизации Общего Берега, станет жрецом Дараккара Безобразного. Бог принял его и исцелил, в отличие от своей сестры Варац, наславшей врожденную болезнь. Вальин ужасно боялся Черепахи, точнее, уродливой женщины с панцирем на спине.
На пиках недуга, когда голова превращалась в охваченный огнем камень, а горло забивалось кроваво-гнойной мокротой, ему часто казалось, будто она стоит у постели и скалится. С длинного языка капала едкая вонючая слюна, безгубый рот шептал: «Я заберу тебя, малыш». Варац по праву ненавидела Вальина: когда мать ждала его, богине не приносилось таких щедрых жертв, как перед рождением старшего брата. Ради Эвина на алтаре убили голубую пантеру и четырех ее котят ― и родился он здоровым, крепким. Ради Вальина закололи серую куницу, ведь наследник у престола уже был. Но и в этом он старался никого не винить.
Став постарше, он полюбил Светлые храмы, высокие, величественные, выстраиваемые обычно из белого камня и щедро украшаемые зеленью и цветами. Там легче дышалось, прояснялся ум, утешалось сердце ― особенно когда во время месс служители тихонько вдыхали музыку в витые раковины, и музыка эта заполняла своды нескончаемой песнью моря. Ближе всех Вальину был Дараккар ― советчик, судья. Вальин и сам был, по насмешливым уверениям Эвина, паинькой и мог бы стать судьей… но приступы хвори учащались, и ему выбрали другой удел. Того, кто несет богу жертвы ― виноград, хлеб и серебряные зеркала ― во имя справедливого суда и раскрытия преступлений. А еще того, к кому приходят с покаянием. Из всего пантеона только Дараккар обладал правом исповедовать и прощать; может, потому отец не против был заиметь среди дарующих покой жрецов своего. Как-то он сказал Вальину с грустным смехом: «Когда и я приду к тебе за милостью, пожалуйста, не будь слишком строг, хоть я и великий грешник». Вальин обещал. Впрочем, пока его допускали исповедовать только детей и подростков с их безобидными прегрешениями вроде потерянных монеток, ссор с родителями, зависти к учителям и драк с друзьями. Вальину это было по душе: подглядывая из-за исповедальной завесы, он замечал, что люди уходят счастливыми, прямее держат спину. Конечно, он здорово уставал и порой сам нуждался в исповеди или хотя бы в участии, но этого ему не полагалось.
– Я встаю! ― зачастил Вальин, уже окончательно проснувшись. ― Ты ведь погуляешь со мной, Сафира, да? Я свободен сегодня! Позавтракаем и пойдем в бухту, а? Или позавтракаем прямо там? Что бы ты хотела? Я скучал по тебе, я…
Слово за словом, идея за идеей. Он и сам сердился на себя за эту детскую настырность, за сбивчивую болтовню, но остановиться не мог. А голос разума, тоже наконец проснувшийся и спохватившийся, шепотом стыдил, напоминал издевательски: с ней так нельзя. Это же Сафира, мало того что взрослая, так еще и теперь с таким статусом. Она каждый день завтракает, обедает и ужинает с людьми совсем другого… уровня, наверное, так. С отцом, например. С важными суровыми жрецами. С невероятными художниками и строителями, с загадочными мастерами по цветному стеклу. С теми, с кем интересно. С теми, кто каждый день видит и делает что-то новое. А он…
– Милый, я, наверное, не смогу, ― вздохнула Сафира, снова выпрямляясь. Глаз она не прятала, но голос звучал без капли ответного оживления. ― Даже позавтракать.
…А он каждый день делает одно и то же. И вдобавок плохо воспитан.
– Храм, ― продолжила она, теребя платье на коленях, ― мастера должны наконец показать мне белую капеллу. Я спешу, вдруг что не так. Простишь? Это только сегодня.
Вальин, севший было, понурился, прислонился лопатками к подушке и натянул одеяло выше. Ну конечно, он так и предчувствовал: что-то было у Сафиры на лице, что-то не прежнее, что-то, что все чаще появлялось там и противоречило всем ее «скучаю», «люблю» и «только сегодня». Но думать не хотелось. Проще было убеждать себя, что она страшно занята, немного зазнаётся, волнуется о своих планах, но скоро все обязательно наладится. Завтра. Через сэлту. Через прилив.
– Прощу. ― Он постарался улыбнуться. В костях, особенно в позвоночнике, ныло и покалывало ― теперь, поерзав, он это ощутил. ― Почему же ты тогда тут, занятая моя?
– Не удержалась, дурачок, ну куда я без тебя? ― Явно уловив обиду в голосе, она снова попыталась погладить его по волосам. Он фыркнул и увернулся. ― Люблю на тебя смотреть. Как ты спокойно спишь. Как ты…
― …не мучаюсь? ― на этот раз он спросил прямо. Должны же они были научиться об этом говорить. ― Спасибо, правда.
Она кивнула, не став больше ничего выдумывать: никакого «красивый», никакого «быстро растешь». Благодарный, он потянулся к ней и обнял сам ― такую нежную и чужую. Разделившую с ним столько боли, но почти не разделявшую новых радостей.