Мне вполне хватало того, что мы имели, и не хотелось больше ни о чем думать. Ни о том, что будет дальше, ни о ребенке, ни о себе, ни о нас с Каспаром.
* * *
Ни об одной книге мы не спорили так, как о «Расколотом небе» Кристы Вольф[17]. Кто был прав – Рита, оставшаяся в ГДР, или покинувший ее Манфред. Главным защитником Риты был мой одноклассник Фолькер, который сразу же после возведения стены бежал на Запад, а через несколько дней вернулся назад. Некоторых людей, говорил он, невозможно вырвать из одной почвы и пересадить в другую; в родной земле – плоха она или хороша – их корни, и только на этой земле они могут расти и развиваться. Ему возражали, что Рита не имела в этой земле таких уж глубоких корней; она приехала в город из деревни, бросив свою конторскую жизнь и решив учиться и стать педагогом. Маттиас и Штефан с одобрением относились к тому, что она, несмотря на недостатки социалистической системы, сохранила веру в идею социализма; христиане, мол, тоже верят в справедливость Бога, хотя в реальной жизни со справедливостью все не так просто. Гэдээровским студентам эта вера Риты казалась идеализированной и романтизированной, а западногерманские считали, что автор, изображая разочарование Манфреда, явно перестарался в стремлении разжалобить читателей. Что же это было за чувство, которое объединяло Риту и Манфреда и которое не помешало им расстаться? Политическая противоположность Запада и Востока, несовместимость социалистического и капиталистического образа жизни, разница в происхождении, положении и возрасте? Разность характеров? Или они просто разлюбили друг друга и стали друг другу чужими, как это часто бывает? Может, их небо раскололось еще до возведения стены? Был ли этот раскол результатом политического развития или все зависит от людей – быть небу расколотым или целым?
Второго июля мы лежали на траве на берегу Шпрее. Каспар принес шампанское и бумажные стаканчики.
– А за что мы пьем?
– За мой день рождения. И за будущий год.
Мы чокнулись. Я пожелала ему счастья, поцеловала его и вопросительно на него посмотрела. Что же нас ждет в будущем году?
– Для меня небо не расколото. Это Божье небо, оно высится надо мной, где бы я ни был – ты же помнишь это стихотворение Гейне[18]. Я перееду сюда.
Я покачала головой.
– Если я тебе нужен.
Я обняла его за шею.
– Ты забыл, как там у Гейне дальше? Что звезды горят над ним в этом ночном небе, как поминальные свечи… Божье небо укрыло его, лишь когда он умер, – эти строки написаны на его могиле.
– Я узнавал: многие западные немцы переезжают в ГДР. Сначала они попадают в фильтрационные лагеря, их там проверяют, и, если они не шпионы, не идиоты и не уголовники, их через пару недель выпускают, и они живут здесь, как все остальные. Я вряд ли стану бравым социалистом и вряд ли сделаю солидную карьеру, но мне это и не нужно. Я найду себе занятие. Мы найдем себе занятие.
Меня вдруг охватил ужас. Я с содроганием представила себе, что остаюсь в ГДР. И у меня перед глазами вдруг со всей отчетливостью вырисовалось все, что родилось во мне за эти полтора месяца и чего я еще сама не осознавала. С ГДР меня больше ничто не связывало. Я больше не хотела никаких стараний и испытаний. Не хотела изучать экономику, тратить драгоценное время на ССНМ, студенческие бригады и помощь в уборке урожая, не хотела постоянно контролировать себя, кому и что я говорю. Я не хотела ждать никакой новой эры, никакой новой страны и никакого нового человека. Я не хотела ждать, я хотела жить. Я не желала довольствоваться крохотным клочком земли между Рудными горами и Балтийским морем – мне нужен был весь мир.
Я уже почти не слушала Каспара. Он говорил о профессиях и городах, о том, где и чем мы могли бы вместе заняться.
– Я хочу быть с тобой, Биргит, – сказал он, обняв меня. – День за днем. Хочу вечером засыпать, а утром просыпаться рядом с тобой. Скажи, я тебе нужен?
«Что он говорит! – думала я. – Только-только исполнилось двадцать, в первый раз по-настоящему влюбился… Переехать сюда и жить со мной… Что он знает о том, чего сам хочет?.. День за днем, вместе засыпать и вместе просыпаться – легко сказать! Мы еще ни разу вместе не засыпали и ни разу вместе не просыпались. Он спрашивает, нужен ли он мне. Я рада его видеть, слышать его голос, мне нравится прикасаться к нему, нравится, что он так предан мне, я знаю, что на него можно положиться, но любовь ли это? И станет ли это любовью, если я скажу «да»? Я не могу сказать «да», если мне надо будет жить с ним здесь, это я знаю. Я не хочу жить здесь – ни без него, ни с ним… Сказать «да», любить его, желать его – как это все не вовремя! Что он говорит в своей наивности, в своем простосердечии, в своей преданности! Что он говорит!»
– Я не хочу, чтобы ты переезжал сюда. Ты сам не понимаешь, что говоришь. Ты тут не сможешь жить. Может быть, и смог бы, если бы хотел строить социализм. Но ты ведь не хочешь его строить. Я тоже не хочу здесь больше ничего строить. Я хочу на свободу.
Он не отстранился, не посмотрел на меня вопросительно, не стал возражать. Он молча стоял, обняв меня.
– Ну что ж… Тоже неплохо, – произнес он наконец тихо. – Значит, я вытащу тебя отсюда.
* * *
Я знаю, в этот момент я должна была сказать ему всю правду о себе. Я и представить себе не могла последствий своего малодушия. Что мне придется постоянно быть начеку, постоянно держать включенным некий ограничитель, проявлять осторожность в отношении Каспара, которая будет стоять между нами незримой стеной. Не потому, что я боялась нечаянно проболтаться. Просто когда я собираюсь открыть сердце и поделиться чем-то сокровенным, этому всегда предшествует момент внутренней остановки: а надо ли? Или, может, лучше оставить это в тайнике, дверцу которого я всегда держу закрытой и содержимое которого хотела бы забыть? Даже когда мы любим друг друга, я всегда начеку и не отключаю «ограничитель». Нам до сих пор хорошо друг с другом, но мы не потерялись друг в друге.
После того как я не сказала ему, что беременна, мне пришлось потом скрыть и то, что я родила дочь и чтó я с ней сделала. Не могу я сказать ему и то, что хочу ее найти. Когда я ночью резко просыпаюсь, а потом не могу уснуть и он спрашивает, чтó со мной, я отмахиваюсь. Он радуется, глядя, как я играю с детьми, но не понимает, чтó во мне происходит. Не понимает он и моего нежелания рассказывать и вообще говорить о том, что я пишу; он страдает от этого, ему больно, и мне тоже больно, оттого что я причиняю ему боль, но я не могу сказать ему, о чем я пишу – о себе, о своей дочери, о своей тоске по ней.
Я не знала, какие разрушительные последствия может иметь молчание. А если бы и знала, если бы могла просчитывать свои действия на несколько шагов вперед, – что бы это изменило? Он хотел жить со мной; если не там, то здесь. Он хотел вытащить меня оттуда. Меня, а не меня с ребенком. Да и насколько это было возможно? Я не раз слышала о людях, которые бежали на Запад, спрятавшись в машинах, в поездах или на судах, через туннели, по Балтийскому морю, через чешскую или венгерскую границу, – все эти варианты не годятся для бегства с детьми, которые не могут долго сидеть в укрытии и не шевелиться; риск слишком велик. Да и захотел бы он вообще продолжать отношения со мной, узнав, что я жду чужого ребенка? Или что я, желая уехать на Запад и не имея другой возможности, готова предать и бросить своего ребенка? Какая женщина, какая мать способна на такое?
Я знала, что Каспар не просто изъявил готовность вытащить меня из ГДР, потому что его обязывала к этому ситуация; это и в самом деле было для него нечто само собой разумеющееся. Я была нужна ему, и то, что я не попыталась освободиться из его объятий, когда он сказал: «Тоже неплохо», он воспринял как подтверждение того, что и он был нужен мне. Я не решилась поставить это на карту. К тому же я подумала, что наша любовь перенесет меня через все трудности и препятствия. Четкость, уверенность и решительность Каспара были настолько убедительными, настолько подкупающими, что я решилась. Это был прыжок. Я сбросила с себя все сомнения, как одежду на берегу, и прыгнула в любовь к Каспару.