Теперь история эта уже закончена: на "кургане", над овражком, под высокими дубами выросла небольшая могила, вся покрытая венками. Весь день еще от Засеки лесными тропами и по широкому тульскому шоссе, в одиночку и кучками, подходят и подъезжают люди, собираясь у этой могилы. Временами кто-нибудь затягивает "вечную память", головы обнажаются, напев звучит печально и просто, потом смолкает, и только шорох обнаженных ветвей присоединяется к такому же тихому шороху сдержанно-торжественных людских разговоров.
А по рельсам в разные стороны мчатся поезда, набитые людьми, и в широкий говор повседневной будничной жизни струями врываются разговоры о Толстом, ушедшем навсегда из этого мира в мир бесконечной тайны и {236} вечных вопросов... Рассказывают о том, что великий русский писатель и превосходный человек пожелал отправиться туда "без церковного пения, без. ладана", без обычного напутствия тех, кого века и миллионы признают официальными властителями этого неведомого мира с его тайнами и судьбами...
Толки по этому поводу разнообразны, как разнообразно человеческое море. Но в стихийно-широкий говор этого моря ворвалась все-таки новая нота, в миллионы нетронутых умов пал новый факт и в миллионах сердец шевельнулось новое чувство. Эта мысль и это чувство - терпимость.
Сейчас в вагоне третьего класса, который уносит меня от Засеки и Ясной Поляны,- кто-то читает стихотворение. Я слышу только отрывки, производящие впечатление странное и противоречивое. Прошу у читающего листок. Это "Курская быль". Все содержание листка - обычно черносотенное и ненавистническое. Но даже и черносотенный поэт говорит о Толстом: "Вставали, как живые, лица под золотым его пером, горела каждая у страница небесным гения огнем". И хотя затем "в душе кипучей борьба безумная росла и в лес безверия дремучий талант великий увлекла",- но автор на этот раз не проклинает и не призывает на голову "отступника" все силы ада. И... "за его все заблуждения",- говорит он,- "у милосердного творца да вымолят ему прощение России верящей сердца"...
Правда, это только мимолетный проблеск, но присмотритесь: ведь он под обаянием великой тени промчался зарницей по всей старой "черной России", с низов и доверху, заставив ее признать человека в "отлученнике", допустить возможность божией милости и спасения - без церковного посредничества и даже без прощения церкви...
Правда, Толстой - гений, одна из высочайших {237} вершин человечества, и пока его завоевание - только исключительное торжество гения. Но ведь и солнце прежде всего освещает высочайшие вершины, когда в долинах еще залегают мрак и туман. Однако, когда над мраком и туманом уже ярко освещенная вершина, это - доброе, ободряющее предзнаменование" (Короленко В. Г. 9-ое ноября 1910 года. - "Русские ведомости", 1910, 14 ноября.).
СМЕРТЬ БЛИЗКИХ. СУДЫ
Годы 1911 и 1912 были для отца особенно тяжелы. В марте 1911 года состоялся суд над А. В. Пешехоновым и В. А. Мякотиным, они получили по полтора года крепости и надолго выбыли из редакционной работы. 17 марта умер Петр Филиппович Якубович. "Ужасная потеря и для нас и для журнала, - пишет отец в письме к жене от 17 марта. - У него было воспаление легких; кризис разрешился, закупорка стала проходить, не выдержало сердце". В Румынии тяжело заболел В. С. Ивановский. К больному уехала сначала моя мать, а затем (24 апреля) поехали и мы с отцом. Отец пробыл в Румынии до 17 июня. Больному было плохо, но оставаться дольше отец не мог. По возвращении он должен был съездить к заболевшему брату Иллариону. В августе пришло известие о смерти Ивановского.
"Нашего Петра уже нет,- писал Короленко А. С. Малышевой 15 августа 1911 года. - Из Румынии мне присылают газеты: о Петре там писали очень много. Между прочим, в скверной консервативной газетке были и какие-то гадости. В чем состояли они - не знаю, по-видимому, какие-то выдумки из прошлого. Когда в {238} "Русских ведомостях" появилась моя заметка ("Памяти замечательного русского человека"), то мне прислали из Румынии ее переводы в двух газетах. В одной (социалистической) перевод был озаглавлен: "Кто был доктор Петро Александров?" Упомянув о дрянных выходках этой газетки, редакция пишет: "А вот кто в действительности был доктор Петро", и затем приводит мою статью. У меня теперь целая куча заметок о Петре, чрезвычайно теплых. Приводят и разные случаи из его жизни, и личные о нем воспоминания друзей и т. д.".
Тяжело болел и 26 июля 1912 года скончался Николай Федорович Анненский. В некрологе отец писал:
"Уже давно у него стали проявляться признаки сердечной болезни. Каждый год врачи посылали его на летние месяцы в Наугейм, и осенью он возвращался освеженный и бодрый, чтобы с тою же живостью приняться за обычную разностороннюю работу. В последние годы этот летний отдых оказывал все меньшее действие: в Наугейм он привозил сердце все более усталым; оттуда увозил его все менее восстановленным.
В начале января нынешнего года он заболел сильным припадком сердечного удушья, и ему пришлось уехать от петербургской зимы и весенней слякоти. Поездка была трудная, но затем из Ниццы мы получали бодрые письма. Николай Федорович участвовал даже в праздновании памяти Герцена в качестве представителя "Русского богатства", и только настояния врачей и близких удержали его от более деятельных выступлений на этом международном празднестве. Но болезнь шла, все усиливаясь.
"Наш наугеймский "курс",- писал мне Николай Федорович 12-25 июня, затянувшийся в нынешнем году далеко за обычные пределы, приходит к концу В субботу уезжаем. Рассчитывали уехать ранее, но все задерживали хвори. Все мы трое поправились, хотя и не в {239} одинаковой степени (С Николаем Федоровичем была жена Александра Никитишна и сестра. Прим. В. Г. Короленко.)... Я скверно дышу, плохо сплю в последние дни. Доктор обещает, впрочем, что все это пройдет, если я буду вести "благоразумный" образ жизни и принимать прописанные лекарства. Как бы то ни было, не могу сейчас мечтать приехать Вам "на смену", но не хочу откладывать надолго приезд "на подмогу"...
Лучше конец "нахкура" (Nachkur -отдых после лечения (нем.).) я устрою в Петербурге, так, чтобы не запрягаться сразу в работу, а войти в нее постепенно... Очень бы хотелось недели 3-4 по приезде прожить не в городе, а где-нибудь на даче. Но главное для меня быть поблизости от Вас; сам я первое время не знаю, буду ли в состоянии преодолевать редакционную лестницу. Во всяком случае, "коренником" в данную минуту мне стать трудно, могу только подпрыгивать на пристяжке... Для нахкура едем на Рейн, я выбрал некое местечко, которое Александр Гумбольдт назвал красивейшим на замле,Rolandseck около Бонна".
Это было последнее длинное письмо, полученное мною из-за границы от Николая Федоровича. "Красивейшее место на земле" встретило Анненских дождем и холодом. 5-го июля они вернулись в Петербург.
Уже встреча на вокзале не порадовала нас, его близких. Выйдя из вагона, Николай Федорович некоторое время должен был отдыхать на вокзале, пока миновал приступ удушья. По дороге на Финляндский вокзал, на знакомых петербургских улицах, Анненский вдруг оживился. В вагоне он весело разговаривал и, казалось, - перед нами опять прежний Анненский, веселый и бодрый. Но небольшой переход от вокзала в Куокалле до нанятой за несколько дней дачи показал нам, какие завоевания сделала болезнь в его физическом организме. {240} В течение десяти минут Анненский присаживался на встречных скамейках, пока удавалось отдышаться; но все же нам не приходило в голову, что с живым Анненским мы идем по этой знакомой ему аллее в последний раз.
Наконец, с видимым наслаждением Николай Федорович почувствовал себя "дома". Приглашенные врачи ставили тревожные диагнозы. Сердечная мышца действует слабо...
Однако, через несколько дней субъективное состояние его стало заметно улучшаться, и еще через некоторое время наша дачка оживилась опять бодрым голосом Анненского, его веселыми шутками и порой пением. Необъективная картина все та же", - со вздохом говорили врачи".