В столичный город для продажи
На тощей кляче вез.
А кляча чуть дыша, а более от клажи
Так уморилася, хоть стать
Чтоб кляче отдых дать,
Мужик пустил её по воле;
А сам, отстав шагов десятков пять, не боле,
Шел полегонечку за возом вслед.
Приметя, что кнута позади больше нет,
Клячонка в разговор пустилася
С дровнями.
"Возможно ль, - говорит, - меня несчастней быть?
Вам хорошо лежать,
Попробовали б сами,
Вас, лежней эдаких, мне каково тащить
Вишь, растаращились,
Как по снегу покойнее,
И шагу не хотят без лошади ступить,
Да, как же - барины - им
Видишь, непристойно
Самим ходить.
Я проучила б вас, когда б в моей бы воле!.."
"Что ты! Рехнулась, что ли?
Тут дровни заскрипели ей,
Нашла завидовать! Мы с должностью твоей
Свою охотно б поменяли.
Вишь телепней каких
Почти лежмя наклали.
Ты тащишь только их,
А нас они так давят!
Вот их так подлинно
Завидная судьба.
И горя нет, лежат себе,
Как господа.
И нас с тобою в грош не ставят.
Умели б эдак мы и сами лечь!"
"Безумные, - тут им бранчливо пробренчали,
Дрова, прослышав их завистливую речь.
Вы, видно, горя не видали!
Вы знаете, зачем везут нас? Жечь!"
ШАХМАТЫ
Однажды шахматы по воле игроков
По шахматной доске, болтая вздор, слонялись
И между прочих пустяков
Друг перед дружкой величались:
Слон
Хвастался, что он,
Вблизи царя и ферзи стоя,
Не знает ни на час себе покоя,
Трудясь для общего добра,
И что одним
Лишь им
Вся держится игра.
Ладья кричит всем без умолку,
Что, окромя её, ни в ком нет толку,
А конь - старинный хват
Кричит, как будто на подряд,
Что он ни в чем, нигде препятствия не знает,
Что, говоря нередко "мат",
По головам и ферзей и слонов шагает.
И словом, все - и пешки, и кони,
Слоны, и ферзи, и ладьи
Без всякой совести свои
Друг перед дружкою заслуги выставляли
И верно б так кричали
И спорили до сей поры,
А может быть, без дела стоя
На шахматной доске, крик подняли б и втрое,
Но, к счастию, с концом игры
Хозяин кончил их и хвастовство пустое,
А вместе с ними дал и добрый нам урок:
Он положил их всех в один мешок.
ДИТЯ И ПЯТНЫШКО
Дитяти маменька в награду за урок
Купила платьице ко празднику в обновку.
Надевши на него и причесав головку,
Промолвила: "Смотри же, мой дружок,
Чтоб это платьице ты у меня берег,
Чтоб к вечеру его снял так же ново!"
И подлинно сказать, ребенок соблюдал,
Как должно, маменькино слово.
Чиннехонько ходил, чиннехонько играл;
И в утро целое не знал, что есть проказа.
Он платьице свое берег, как глаза.
Но на кого беда на свете не живет?
И мой Николенька забылся,
Разбегался и расшалился,
И платьице свое он как-то запятнал.
Увидевши беду, заплакал, зарыдал.
Потом, как водится, от слез своих унялся,
Но утешение сбылося не к добру.
Уже Николенька не так, как поутру,
Обновку замарать боялся.
Считая про себя, что будет все равно,
Увидят ли на нем одно
Пятно,
Пятна ли два или десяток.
Так думая, шалить стал без оглядок.
Что ж вышло из того? Что, тряся об столы,
Об печки, об полы,
Обновку замарал хоть брось мой Николаша!
Толк басни сей таков:
Дитя есть всяк из нас, а платье - совесть наша.
До первой слабости у всякого она
В своей невинности хранится.
И счастлив то дитя, который умудрится
Не сделать первого на платьице пятна.
] ] ]
В конце зимы 1831 года творческим обиталищем Павла Сергеевича стала столярная мастерская. Он оставил все другие дела и сначала долго трудился над чертежом, потом тщательно строгал и обтачивал детали, обраба-тывал, полировал, примеривал и прилаживал. Даже А.Ф. Фролову и А.П. Беляеву, которые всегда были в курсе его столярных фантазий и идей, не открывал он своей тайны, работая в мастерской в неурочное время.
Однажды утром столярная артель, войдя в мастер-скую, изумленно ахнула: посреди комнаты стояло большое в стиле ампир кресло, красивое и изящное, продумана каждая деталь, одна с другой словно состязались в совершенстве. Не передаваемая словами, была в этом кресле какая-то игривость и грациозность одновременно - виделась сидящая в нем прелестная женщина. Об этом и сказали Павлу Сергеевичу, когда он, посмеиваясь довольный, вошел в мастерскую.
- Оно и предназначено прелестной женщине, - сказал Пушкин.
- Какой, Павел Сергеевич?.. - в дружном вопросе слышалось удивленное любопытство.
- Нет, нет, господа, - рассмеялся он. - Это подарок мой Елисавете Петровне Нарышкиной. 3 апреля - именины ее...
...Теплым апрельским полднем 1844 года вернулись в свое имение Высокое, что под Тулой, Михайло Михайлович Нарышкин и супруга его Елизавета Петровна. Почти 20 лет ждало их Высокое. После Читинского и Петровского острогов последовала четырехлетняя ссылка в Курган, затем был Селенгинск. С середины 1837-го по март 1844 года местом ссылки Михаила Михайловича стал Кавказ. Его счастливо миновали пули горцев и болезни того края. Как знать, может, это потому, что рядом была его любящая Лизхен, как звали её в Сибири декабристские жены. Ангел-хранитель, другиня, отважная дочь доблестного русского генерала, героя Отечественной войны 1812 года П.П. Коновницына.
Едва отдохнули супруги Нарышкины после трудного пути в весеннюю распутицу, как начались визиты родственников и близких декабристов тульских уроженцев: Киреева и Чижова, Бодиско и Голицына, Непенина и братьев Крюковых, Черкасова и Лихарева, Аврамова и Загорецкого. Что мог сказать им Михайло Михайлович, если видел товарищей своих 12, а кого и все 15 лет назад? Но принимал ласково, заботливо, волнуясь и сострадая. Понимал: их утешает даже просто встреча с ним. Для отцов и матерей время остановилось на декабре 1825-го - январе 1826 года, а он был там, с дорогими их сердцу в самое трудное время - в крепости и на каторге.
И только одному - отцу Павла Бобрищева-Пушкина Сергею Павловичу - им было что не только рассказать, но и показать. После долгой беседы Елизавета Петровна, сердцем поняв душу исстрадавшегося Сергея Павловича, осторожно готовила 75-летнего старика к своему известию.
- А что, любезнейший Сергей Павлович, как вам показалось кресло, в котором я сижу? - Она встала и неторопливо отодвинула его от стола.
Сергей Павлович недоуменно взглянул на Елизавету Петровну:
- Помилуйте, сударыня, у вас все в доме отменно красиво и изящно!
- А знаете ли, кто мне исполнил его?
Сергей Павлович решительно смутился, боясь отвечать, чтобы не обидеть хозяйку, и смотрел несколько растерянно.
- А исполнил его, добрейший Сергей Павлович, - протяжно проговорила Нарышкина, - сын ваш, Павел.
Такой реакции Елизавета Петровна не ожидала: старик несколько секунд непонимающе переводил взгляд с неё на кресло, потом встал порывисто и вдруг, опустившись на плохо гнущиеся колена перед креслом, зарыдал, опустив руки и голову на сиденье.
Страшен безнадежностью плач стариков над собственной бедой, но ещё более потрясает горе отцовское, когда вырывается оно из долгого заточения. И не выдержали Нарышкины. Стоя рядом с Бобрищевым-Пушкиным и не пытаясь поднять его, плакали тоже, может быть вспомнив своих ушедших родителей, а может - ощущая и его своим отцом, плакали не стесняясь, как плачут в детстве, освобождая душу от тяжести, горечи, обид, от так долго и стойко переносимых испытаний...
Нарышкины не отпустили Сергея Павловича в тот день, пообещав отвезти в Егнышевку назавтра. Он и не настаивал. Елизавете Петровне пришлось сесть в другое кресло, - старик, примостившись на край стула, держал "Павлушино кресло" за подлокотник и поглаживал спинку, сиденье, все резные украшения, вглядывался, будто хотел разглядеть сына в его очертаниях. После вечернего чая перед отходом ко сну заговорил умоляюще: