Макао был его домом уже больше тридцати лет. Квэнс единственный из всех европейцев думал о Востоке как о своем доме. Другие приезжали сюда на несколько лет, потом возвращались на родину. Оставались только те, кто здесь умирал. Но даже и в этом случае, если это было им по карману, они писали в своих завещаниях, чтобы их тела отправили домой.
Меня, благодарение Господу, похоронят в Макао, говорил себе старый художник. Какие славные времена я там знавал, знавали мы все! Теперь это в прошлом. Черт бы побрал китайского императора! Надо быть полным идиотом, чтобы разрушить здание, с таким умом построенное сто лет назад.
Все шло так замечательно, с горечью подумал Квэнс, и вот Гонконг принадлежит нам. Мощь Англии утвердилась на Востоке, и торговцы вкусили власти, теперь они уже не ограничатся одним этим островом.
– Что же, – нечаянно произнес он вслух, – император пожнет то, что посеял.
– Почему так мрачно, мистер Квэнс?
Квэнс надел очки. Прямо у подножия холмика, на котором он расположился, стоял Морли Скиннер.
– Не мрачно, молодой человек. Печально. Художник имеет особое право – даже обязанность – быть печальным. – Он отложил незаконченную картину в сторону и укрепил на мольберте чистый лист бумаги.
– Вполне, вполне с вами согласен. – Скиннер с трудом поднялся к нему наверх. Его бледные карие глаза напоминали цветом прокисшие остатки пива в кружке. – Я, знаете ли, просто хотел услышать ваше мнение об этом великом дне. Мы готовим специальный выпуск. Без нескольких слов от нашего старейшего жителя номер был бы неполным.
– Совершенно верно, мистер Скиннер. Вы можете написать следующее: «Мистер Аристотель Квэнс, наш ведущий художник, бонвиван и обожаемый друг, отклонил предоставленную ему возможность высказаться со страниц газеты, находясь в процессе создания очередного шедевра». – Он взял щепоть табака и громоподобно чихнул. Затем платком смахнул табачные крошки с сюртука и брызги слюны с бумаги на мольберте. – Желаю вам всего хорошего, сэр. – Он сосредоточился на белоснежном листе. – Вы мешаете свершиться бессмертному творению.
– Я в точности знаю все, что вы сейчас чувствуете, – сказал Скиннер, довольно кивая. – В точности. Я и сам чувствую то же самое, когда мне предстоит написать нечто значительное. – Он повернулся и тяжело двинулся дальше.
Квэнс не доверял Скиннеру. Ему никто не доверял. По крайней мере, никто из тех, чье прошлое хранило какие-то тайны, а таких здесь было большинство. Скиннер любил вытаскивать всякую всячину из тьмы лет на свет божий.
Прошлое. Квэнс вспомнил о своей жене и весь передернулся. Смерть, гром и молния! Как я мог быть таким глупцом, чтобы поверить, будто это ирландское чудище способно стать достойной подругой жизни? Благодарение Господу, она вернулась в свое мерзкое ирландское болото и больше не омрачит чистого неба над моей головой. Женщины – источник всех бед и страданий, выпадающих на долю мужчины на этом свете. Ну, осторожно добавил он, пожалуй, все-таки не все из них. Уж никак не моя милая, дорогая Мария Тан. Ах, вот лакомый кусочек, или я ничего не понимаю в женщинах! А уж если кому и дано оценить, какое чудо получается, когда португальская кровь смешивается с китайской, то это тебе, славный, мудрый старина Квэнс. Черт побери, все-таки я прожил удивительную жизнь!..
И он вдруг отчетливо осознал, что, наблюдая закат одной эпохи, он одновременно становится и частью другой. Здесь сейчас открывается первая страница новой истории, очевидцем которой ему предстояло стать и которую его кисть была призвана запечатлеть. Появятся новые лица, которые он нарисует, новые корабли, которые он напишет. Новый город, который он увековечит в своих картинах. И новые девушки, за которыми можно будет приволокнуться, новые попки, которые можно будет ущипнуть.
– Печальным! Да никогда в жизни! – проревел он. – За работу, Аристотель, старый ты пердун!
Те из собравшихся на пляже, кто услышал последнее восклицание Квэнса, весело переглянулись. Старый художник был жутко популярен, и его компании искали многие. И все знали о водившейся за ним привычке разговаривать вслух с самим собой.
– Сегодняшний день был бы совсем не тот без доброго старого Аристотеля, – с улыбкой заметил Горацио Синклер.
– Да. – Вольфганг Маусс раздавил вошь в своей бороде. – Он так уродлив, что кажется почти красавчиком.
– Мистер Квэнс – великий художник, – сказал Гордон Чэнь. – Следовательно, он прекрасен.
Маусс повернулся всем телом и в упор посмотрел на евразийца.
– Следует говорить «красив», мой мальчик. Неужели я так плохо учил тебя все эти годы, что ты не чувствуешь разницы между словами «прекрасный» и «красивый»? И он не великий художник. Он пишет в отличном стиле, и он мой друг, но волшебства великого мастера у него нет.
– Я употребил слово «прекрасен» в художественном смысле, сэр.
Горацио заметил, как на лице Гордона Чэня промелькнуло раздражение. Бедный Гордон, подумал он, от души жалея юношу. Чужой в равной степени и тому миру, и этому. Отчаянно пытающийся быть англичанином, но при этом не расстающийся со своим халатом и косичкой. Хотя все знали, что он сын тайпана, прижитый им от китайской наложницы, никто не признавал его открыто, даже отец.
– Я считаю, что его картины удивительны, – сказал Горацио, смягчая тон. – И сам он тоже. Странно, все его обожают, и все же мой отец презирал его.
– О, твой отец, – вздохнул Маусс. – Он был святым среди нас. Он сохранил в душе высокие христианские принципы, не то что мы, бедные грешники. Да упокоится душа его с миром.
Нет, подумал Горацио. Пусть душа его горит в аду во веки вечные.
Преподобный Синклер прибыл и поселился в Макао с первой группой английских миссионеров тридцать с небольшим лет назад. Он помогал переводить Библию на китайский язык и был одним из учителей в английской школе, которую основала миссия. Всю жизнь его почитали как достойнейшего человека – исключение составлял лишь тайпан, – и когда он умер семь лет назад, похоронили как святого.
Горацио мог простить отцу, что тот раньше времени свел в могилу их мать, мог простить ему те высокие принципы, которые превратили его в злобного тирана с узким, ограниченным взглядом на жизнь, его фанатичную веру в Бога грозного и карающего, его одержимую приверженность миссионерской работе и побои, которые он обрушивал на собственного сына. Но даже по прошествии всех этих лет Горацио не мог простить отцу то, как он избивал Мэри, и те проклятия, которые он неустанно призывал на голову тайпана.
Тайпан подобрал маленькую Мэри, когда она, шестилетняя девочка, в ужасе убежала из дому. Он успокоил ее, а потом отвел домой к отцу и предупредил его, что, если тот еще хоть пальцем дотронется до крошки, он прилюдно стащит его с проповеднической кафедры в церкви и будет гнать кнутом через все улицы Макао. С тех пор Горацио боготворил тайпана. Избиения прекратились, но отец был изобретателен на наказания. Бедная Мэри!
При мысли о Мэри сердце его забилось быстрее, и он посмотрел на флагманский корабль, ставший их временным пристанищем. Он знал, что сейчас она смотрит на берег и так же, как он, считает дни, оставшиеся до их благополучного возвращения в Макао. Всего лишь сорок миль отсюда на юг, но как далеко. В Макао Горацио прожил все свои двадцать шесть лет, не считая того времени, что учился дома, в Англии. Школу он ненавидел – и дома, и в Макао. Он ненавидел уроки, которые проводил с ним отец. Горацио отчаянно старался угодить ему, но это не удавалось. В отличие от Гордона Чэня, который был первым евразийским мальчиком, принятым в английскую школу Макао. Гордон Чэнь оказался блестящим учеником и неизменно заслуживал одобрение преподобного отца Синклера. Но Горацио не завидовал ему: у Гордона был свой мучитель – Маусс. За каждую порку, которую Горацио получал от отца, Маусс давал Гордону Чэню три. Маусс тоже был миссионером, он преподавал английский, латынь и историю.
Горацио расправил нывшие от холода плечи. Он увидел, что Маусс и Гордон Чэнь опять не отрываясь смотрят на баркас, и в который раз спросил себя, почему Маусс так жестоко обходился с молодым человеком в школе, почему требовал от него столь многого. Он полагал, что причиной тому была ненависть, которую Вольфганг испытывал к тайпану. Ненависть, вызванная тем, что тайпан видел его насквозь и поэтому предложил ему деньги и место переводчика в контрабандных рейсах вдоль побережья, позволив за это распространять Библию на китайском языке и проповедовать язычникам на каждой стоянке, но только после того, как опиум будет продан. Горацио считал, что Вольфганг презирает себя за лицемерие и за то, что участвует в таком зле. За то, что его заставили притворяться, будто цель оправдывает средства, когда он знал, что это не так.