Австрийцы делали неоднократные попытки перейти через Збруч и однажды ночью переправились, но и эта их атака была затем отбита. Стрелки держались отлично наряду с нашими солдатами.
Описанием этого эпизода я не хочу поставить что-либо себе в заслугу. Я исполнял свой тяжелый долг офицера по крайнему своему разумению, но эпизод этот показывает, в каком состоянии находилась тогда армия и как безвыходно тяжело было положение нас, офицеров.
В октябре нас сменили и отвели в дивизионный резерв. Разместились мы в большой деревне с еще недавно бывшим богатым помещичьим домом, принадлежавшим семейству Муравьева-Апостола. Теперь дом этот представлял собой разграбленное, полу сожженное здание. Местные жители и проходившие революционные банды поторопились уничтожить это прекрасное, богатое имение.
При деревне был большой спиртовой завод, хоть и не пощаженный грабителями, но все же еще имевший запасы спирта и потому представлявший большой соблазн для наших солдат. Надо было принимать меры к его охране или уничтожению. Оказалось, что при заводе существует какая-то команда, которая очень ревниво его охраняет, никого туда не допуская.
Вечером следующего дня по нашем прибытии в деревню мой денщик испуганно доложил мне, что на заводе находится за старшего унтер-офицер Ворончук. «Плохо дело, господин капитан, – сказал мой верный Яков. – Ворончук узнал, что мы здесь, и ищет вас по деревне».
Должен вернуться несколько назад, чтобы объяснить, почему мой денщик так испугался и почему Ворончук мог искать меня. Сразу по возвращении в полк, вступив в командование ротой, я обратил внимание на этого солдата. Распоясанный и дерзкий, нахватавшийся нелепых большевистских лозунгов, услышанных им на митингах, он без всякого смысла повторял: «Без аннексий и контрибуций», «мир – хижинам, война – дворцам» и т. д., а офицеров почему-то называл «эти опиумы». Воображая себя оратором, он будоражил солдатскую массу и пользовался большим авторитетом. Мне надо было поскорее избавиться от него. Как раз пришло секретное приказание отобрать ненадежный, будирующий элемент и, не объявляя солдатам о цели командировки, отправить их в штаб армии, где предполагалось создать из них подобие дисциплинарного батальона. Я воспользовался этим и отправил Ворончука, сказав ему, что их отправляют в тыл для несения охранной службы. Каюсь, я скривил душой, Ворончук же был доволен и благодарил меня, говоря, что всегда считал меня справедливым: он, мол, довольно побыл на фронте и может отдохнуть в тылу.
Но прошло уже то время, когда штаб полка получал и отдавал секретные приказания: не успели отправляемые люди уйти, как всему полку стало уже известно, что солдат отправляют как ненадежных людей и в штабе армии им придется не сладко. Телефонисты из высших штабов передавали в полки все новости.
Но солдаты отнеслись к судьбе откомандированных совсем равнодушно. В моей роте даже смеялись: «Посмотрим, как Ворончук будет там «без контрибуций». И полковой комитет не обратил внимания на это происшествие, благо пришел приказ о выступлении ближе к фронту.
Теперь этот Ворончук искал меня по деревне и, конечно, скоро явился в мою хату. Я дословно слышал его разговор с моим Яковом. «Ты чего сидишь с винтовкой?» – спросил его Ворончук. «Охраняю арестованного, – отвечал Яков, – комитет арестовал капитана, никого не велено пускать к нему». Ворончук был страшно возмущен: «Кто смел арестовать капитана!»
Он рассказал Якову, что, двигаясь от этапа к этапу за старшего в команде из 30 солдат, он пришел в эту деревню, где в это время какая-то проходящая часть громила спиртной завод. Комендант этапа потерял голову, по деревне шла стрельба и безудержное пьянство. Ворончук предложил коменданту навести порядок, разогнал грабителей и очистил завод. Не обошлось без убитых и раненых, но еще больше оказалось мертвецки пьяных, и в огромном бассейне со спиртом плавали свалившиеся туда люди. Ворончук говорил, что хочет поблагодарить меня, что я знал, кого отправляю в тыл, что он бережет народное добро и будет здесь до конца войны.
Услышав все это, я вышел в прихожую, и Ворончук бросился ко мне с выражениями благодарности и обещал снабдить меня спиртом и салом, сколько я захочу. Он хотел сейчас же идти в полковой комитет и требовать моего освобождения, но Яков сказал, что сделает это сам и чтобы Ворончук туда не совался.
Это еще одна картинка положения, в котором были мы, офицеры, на фронте. Мой денщик оказался находчивым и вооружился, чтобы не допустить ко мне озлобленного человека. Несколько раз Ворончук приносил мне потом спирт и большие куски сала и очень удивлялся, когда я, поблагодарив его, от них отказывался.
Скоро в расположение полка приехал командующий армией генерал Селивачев54. Когда он обходил район моего батальона, и я ему представился, он немного задумался и потом сказал: «Погоди, погоди, дай подумать! Это который же Апухтин? Помню, были два мальчугана в Грузине». Генерал очень обрадовался тому, что узнал меня. Мне было 8–9 лет, когда отец командовал 88-м пехотным Петровским полком, стоявшим в селе Грузине, Новгородской губернии. Подполковник Селивачев командовал тогда в полку батальоном. Он отлично окончил Академию Генерального штаба, но не был зачислен в штаб, как тогда говорили, из-за невероятно уродливой формы головы, торчащей у него высоким конусом. Во время японской войны он проявил себя отличным офицером, начал продвигаться по службе и во время германской войны также проявил большие способности, несмотря на форму головы.
Генерал Селивачев стал расспрашивать меня о положении офицеров и о возможности заставить солдат продолжать войну. Я рассказал генералу все, что наболело у меня на душе, рассказал и историю с Ворончуком. Генерал грустно меня слушал: «Эх, дорогой мой, какие там дисциплинарные батальоны! Хотел я это сделать, но увидел скоро, что сейчас нельзя и думать об этом». Потом он дал совет – выбрать от офицеров троих, которые поехали бы в Ставку и там так же откровенно, как я говорил ему, поговорили бы с высшим начальством. «Ведь знаешь, кто наш Верховный? Адвокат. Это племя любит поговорить и очень верит «ходокам с мест». Говорите, что вы, офицеры, можете и хотите воевать, пусть начальство издаст строгие законы, чтобы прибрать к рукам солдатню».
Я доложил командиру полка о разговоре с командующим армией. Чтобы не привлекать внимания подозрительного полкового комитета, офицеры не собирались, а переговорив друг с другом, решили отправить в Ставку, и если надо будет – в Петроград, троих из нас. В числе намеченных к поездке был и я.
В хмурый, дождливый день я покинул деревню Мытки. Прощаясь с друзьями, я не думал, что никогда больше не вернусь в свой полк и что полк прекратит свое 200-летнее славное существование. Эти три месяца пребывания на фронте были самыми трудными в моей жизни. Я часто вспоминал своих друзей по Сводному полку, уехавших во Францию. Может быть, они избрали более легкий путь – я их ни в чем не упрекал, но с чувством большого удовлетворения я думал, что путь, избранный мною, правильный: все мы, офицеры, должны были служить в своих полках до последней возможности.
С большими трудностями, массой пересадок, в переполненных поездах на забитых дезертирующими солдатами станциях мы все же добрались до Могилева. Полковник Федотов55, ехавший за старшего, успел составить нечто вроде воззвания-обращения и к офицерам, и к общественному мнению, и главным образом к высшему начальству. В нем говорилось о верности союзникам, о необходимости продолжать войну до победного конца, о жертвенности офицерского состава и его готовности продолжать эту жертву, но просилось и требовалось понимание этой жертвы, поддержка ее. Мы требовали прекращения всех митингов в прифронтовой полосе, запрещения выступать совершенно неизвестно как попадавшим на фронт безответственным агитаторам, проповедующим братание, прекращение войны и уход с фронта. Федотов постарался: все им написанное было криком изболевшейся души русского офицера.